18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Дмитрий Быков – И все-все-все. Сборник интервью. Выпуск 2 (страница 6)

18

— Интересно, как вы в этой связи относитесь к Ельцину, об авторитарности которого у нас достаточно говорят?

— Ельцин — антикоммунист, и я это приветствую. В моих глазах, как и в глазах всего мира, его уронила Чечня.

— Скажите, а существует ли белорусский национальный характер? Говорят о «кроткой Белоруссии», «тихой Белоруссии»...

— Это вопрос к ученым, я не берусь определять белорусский характер... Но одно могу вам сказать: в Лукашенко нет ничего от белорусской ментальности, какой я ее знаю. Ничего нашего. Все в нем противно тому представлению о народе, которое я вынес из войны, из всей жизни.

— Вы говорите о бессилии интеллигенции. В связи с этим я вас хочу спросить — кто лучше воевал? Упертые или мыслящие, простые или сложные? Мне кажется, лучший солдат — человек, не привыкший думать...

— Видите ли, война была очень разная. В наступлении лучше вели себя одни, в отступлении — другие. То, что мы называем подвигом, чаще всего совершалось потому, что у людей не было выхода — они жизнь свою спасали. Вы ни за что не подумали бы десять лет спустя, глядя на этого тихого бухгалтера, что он остановил танк или один отбился от взвода. Человек никогда не знает, что в нем проснется в решительную минуту. Тут не важно, умный ты или дурак. Срабатывают какие-то непонятные механизмы.

— Я слышал, вы однажды сумели подбить танк из разбитого орудия — не было прицела, пришлось наводить по стволу...

— Боже мой, ну что там было наводить — он подъехал на пятнадцать метров... Вообще, надо вам сказать, танк остановить очень сложно. Это большая махина и страшная, а у пехоты были против них главным образом кумулятивные гранаты. Тяжелая дура, весит килограмм под двадцать, далеко не кинешь, и чтобы стабилизировать ее в полете, у нее сзади еще хвост такой приделан, вот она с ним летит. Танк устроен так, что у него много острых углов: если она мазнет по ребру башни — считай, промазал. Зажигательная смесь его тоже чаще всего не берет. Мало, мало приятного.

— Я читал почти все ваше — а о вас знаю очень мало. Где вы сами воевали?

— В сорок третьем я окончил Саратовское пехотное училище и приехал на Днепр, на второй Украинский фронт. Воевал в пехоте, под Сталинградом был ранен, потом снова на фронт, теперь уже на третий Украинский... Молдавия, Румыния, там опять ранило, и довоевал я в армейской истребительной противотанковой бригаде. Войну закончил в Австрии. Демобилизовался в сорок седьмом, а в сорок девятом меня опять призвали. У нас же армия — как космический пульсар: то расширяется, то сжимается. В сорок девятом было очередное расширение, я лейтенант, меня забрали на сборы (тогда было не как теперь, три месяца я отбухал), а потом отправили на Дальний Восток. На Сахалине еще пять лет служил. Тут снова сокращение, хрущевское, на шестьсот тысяч. Я снова вернулся, стал работать в Гродно, в газете, книжка вышла... А в начале шестидесятых — у меня уже несколько повестей было опубликовано — начали усиленно формироваться ракетные войска, я капитан, командир батареи, так что снова вызвали в военкомат. Дали анкету — как тогда полагалось, на сто вопросов. Вижу — пахнет третьей мобилизацией: я через друга-журналиста вышел на начальника так называемой второй части горвоенкомата, полковника, ведавшего призывом, и пригласил его в ресторан. Чтобы, значит, я его напоил, а он меня освободил. Сколько можно издеваться, я ж никогда в армии служить не хотел! Этот полковник меня и спрашивает: ты в плену не был? Не был. На оккупированной территории тоже? Тоже. А из родственников кто-нибудь под немцами не оказался? Тоже нет, и на Западе никого, со всех сторон я чист, вот незадача. И тут я вспомнил: у меня двоюродный брат без вести пропал. Это меня и спасло от третьего призыва.

— Вы же никогда не партизанили, откуда столько знаете об этом?

— Сейчас стало выдыхаться, а тогда в Белоруссии все дышало той памятью. Я сначала писал о собственном фронтовом опыте, а потом партизаны заговорили, когда уже немного можно стало, — и где-то с середины шестидесятых я писал партизанский цикл. Мне кажется, на этом материале все обостряется — люди мирные, воевать профессионально не умеют, им страшнее, чем на фронте, в тылу врага больше риска, — в общем, оптимальная среда для моих сюжетов.

— Кстати, вы прочли «Прокляты и убиты» Астафьева?

— Да. Хорошо.

— А многие говорят, что это совсем не та война, которую они помнят...

— Ну и Ремарку то же самое говорили после «На западном фронте без перемен». Память человеческая не беспредельна и потому избирательна. Люди стараются стирать худшее. Астафьев — художник такой мощи душевной, что запомнил самое жуткое, вплоть до мелочей. Он имеет право на такой взгляд, все это видел — такого не придумаешь. Я читаю — и вспоминаю, что и я ведь это видел... этих крыс, копошащихся под рогожей возле трупа... Я подтверждаю: было. Моя память фиксировала другое, а это — выталкивала; надо благодарить Астафьева, что он выдерживает такой взгляд на вещи.

— У вас тоже везде страшно, и на этом фоне выделяется романтическая «Альпийская баллада» — тоже двое, тоже предельная ситуация, тоже трагедия, а все-таки светло. Это чистый вымысел?

— Не совсем. В Австрии вдоль нашей колонны ходила молоденькая итальянка и у всех спрашивала, где Иван, нет ли Ивана... Ей кричали: красавица, иди сюда, я Иван! Она мотала головой: не тот. Я задержался около нее и, мешая русские слова с немецкими, стал расспрашивать, какой Иван ей нужен. Она так же путано, то словами, то жестами, объяснила, что с русским солдатом Иваном она бежала из концлагеря, который разбомбили. Они две недели скитались в Альпах, любовь была, только они спорили все время: она была итальянская партизанка и звала его в Италию, а он хотел пробираться к своим. А потом они нарвались на засаду — он приказал ей бежать, а сам стал отбиваться. Больше она о нем ничего не знала. Остальное я придумал.

— И «Сотников», и «Обелиск» мне казались всегда вещами полемическими — вы словно решились реабилитировать интеллигента на войне.

— Ну, так глобально я не мыслил, просто хотел уйти от шаблона. Стереотип, например, был такой: наши — все хорошие, но все разные. Немцы — все одинаковые. А это было не так: я из разговоров с теми, кто попал в оккупацию, узнавал, что не все немцы выполняли директивы командования. Взять хоть Паулюса, командующего шестой немецкой армией: директива была — евреев и комиссаров расстреливать на месте, в плен не брать. Паулюс считал недостойным традиций немецкого офицерства расправляться с пленными — и отправлял комиссаров и евреев в лагеря. Тоже на гибель, но отсроченную, с шансом спастись. С нашей стороны такого не было, чтобы приказ ставился под сомнение. И, может быть, именно благодаря этому победили, я не отрицаю... Есть масса свидетельств, что немцы на оккупированных территориях проявляли совершенно неожиданный гуманизм. Дело в том, что фашизм расчеловечивал немцев только десять лет. А наших расчеловечивал и двадцать пять. Так что все слушались.

Но интеллигенция на войне — проблема особая, первым ее коснулся Виктор Некрасов. Интеллигенция тем и отличалась, что в отличие от пролетариата или крестьянства (хотя я не люблю классовый подход) не утратила основ христианского гуманизма. Вот из этих людей, не до конца расчеловеченных, — Сотников. Таким досталось тяжелее всего — у других приказ заменил совесть, всю ответственность можно было перевалить на командование, на власть... А Сотников, или Мороз из «Обелиска», или лейтенант из «Дожить до рассвета» — действуют под свою ответственность, так что они дважды обречены.

— Но были же бесконечные дискуссии — а если бы Сотников стал предателем? Могли же помиловать всех, кого вместе с ним казнили!

— Не думаю.

— Может, гуманнее было бы согласиться на сотрудничество с немцами?

— Нет, они умели обрабатывать... Они заставляли начинать с маленького предательства, а потом человек в этом погрязал все глубже и глубже. Никто бы их не помиловал — ни девочку, ни женщину, ни старика... За связь с партизанами карали жестоко. Но тут есть другой аспект — за упоминание его я тоже свое получаю, но что поделаешь, так было: огромное количество мирных жителей пострадали от немцев по вине партизан. Была негласная установка: чем немцы злее относятся к населению, тем лучше. Тем больше будет ответная ненависть. Был роман замечательного словацкого писателя Мняшека — «Смерть зовется Энгельхен». Этот автор потом перестал у нас печататься вследствие известных событий 1968 года. Так вот, он в пятидесятых не побоялся написать о том, как партизаны уходят в горы и оставляют город — а что делать, не могут же они всех забрать с собой...

— Вам нравится фильм Шепитько «Восхождение»?

— Это лучшая из моих экранизаций.

— И как сейчас складываются ваши отношения с Гостюхиным[1]?

— Никаких отношений с этим человеком у меня нет.

— А вы знаете, что во время приезда Окуджавы...

— Он швырнул ему под ноги его пластинку и обозвал фашистом; да, знаю. Окуджава был к этому готов — его предупредили, что перед входом в зал окажется эта публика. В зале были те, кто надо. А перед залом — те самые. Окуджава был, как всегда, сдержан, холоден... хорошо пел...

— Окуджава говорил, что ему повезло: он был минометчиком и никогда не видел людей, которых убил. А вы видели?