реклама
Бургер менюБургер меню

Дмитрий Агалаков – Наследник земли Русской (страница 12)

18

Ордынцы кивнули: мол, ничего не упустим!

Курчум-мурза припустил коня вперед. От православных храмов его, ревнителя своей веры, буквально воротило. Василий, Митька и Добрыня вошли под своды епископального собора. Все тут было своим, родным – иконы, темные лики святых, в Орде особенно аскетичные, запах ладана, потрескивание свечей.

Всем были ордынцы для русских плохи, нелюди они и есть нелюди, кроме одного: кое-как, но проповедовали они веротерпимость. Это пришло еще от политики Чингисхана, от язычников монголов, которым было абсолютно все равно, какого бога ты исповедуешь, главное – подчиняйся новому хозяину и не забывай отдавать десятину: продуктами, животными, мехами и тканями, золотом и серебром и, конечно, людьми. Молодыми, полными сил людьми – девками и парнями. И молись кому хочешь, хоть черту лысому. А попам главного забывать не стоит: прославлять с амвона власть Орды и «царя ордынского». За это с церкви десятину не брали. Не дураки были эти татары. Хитрецы великие.

В 1261 году в старом Сарае, еще Батыевом, была учреждена митрополитом Кириллом Сарайская епископская кафедра. Подчинялась она митрополиту Московскому, Киевскому и всея Руси, как и последний подчинялся патриарху Константинопольскому. Когда хан Узбек перенес столицу Орды в Сарай-Берке, туда же перенесли и кафедру православной церкви. В Сарае не запрещалось возводить русским новые храмы и часовни, ведь русского люда, повязанного веревками, униженного и лишенного всякой надежды, сюда прибывало несть числа. И уж коль русич в Орде был, как правило, рабом, то именно церковь и давала ему ту отдушину, которая столь необходима узнику. Пусть рабы молятся своему Богу – меньше плетками по спинам хлыстать придется да кожу до костей сдирать.

Трое русичей подошли к семисвечнику у восточной стены храма, и там, под иконой Спасителя, каждый зажег свечу, прошептал молитву и осенил себя крестным знамением.

– О чем у Господа попросил? – поинтересовался княжич Василий у своего ровесника и друга Митьки.

– Чтобы сестричка моя жива и здорова была. Ее же, пятилетнюю, дядька с теткой к себе жить взяли. Когда отец в битве погиб, а мать во время пожара. Как она там сейчас? Ей теперича уже все девять годков будет.

Княжич кивнул:

– А я за отца помолился и за матушку. Как же матушка убивалась, когда увозили меня, слегла она тогда. Но за отца я молился по-особому. Серчал я на него поначалу, что он меня татарам отдал, простить не мог ему. Помню, как кричал, бегая за ним по палатам: «Не отдавай меня им! Убей лучше!» Но он отдал, сказал: «Вырастишь – поймешь. А коли поймешь, то и простишь». Кажись, вырос я и теперь понял его, Дмитрия Ивановича, отче моего. – Он со скорбью усмехнулся: – «Мы, кому власть от Бога дана, себе не принадлежим». Его были слова.

– А твои слова уже не мальчика, но мужа, – вдруг услышали они голос и увидели силуэт, выходивший к ним из церковного полумрака.

И откуда он взялся? Что-то знакомее? Да кто это? Купец с рынка! – понял Василий. В том же расписном дорогом халате, но только без чалмы. И лицом он вдруг совсем на русича стал похож, и окладистой бородой в рыжину. И улыбался только так, как русич русичу и может улыбаться. Не по-ордынски – по-человечески.

С другой стороны к ним подошел и Добрыня.

– Княжич, позволь тебя познакомлю, – указал он на купца. – Афанасий Данилович по прозвищу Кречет. Летает он себе по дальним странам, оружием и доспехом торгует, а бывает и медом и пушниной, но когда на Русь возвращается, то в Москву летит первым делом – пред очи великого князя. Батюшки твоего, – многозначительно добавил Добрыня. – И рассказывает ему, что видел и кого видел, и с кем говорил, и что ждать московской земле от поганых ли, а то и от своих же русичей, что на Москву зуб точат. – Слушая Добрыню, Афанасий Данилович посмеивался. – И обратно летит – в дальнюю дорогу, в дальние земли. А иногда и с весточкой, если есть кому ее передать. Вот как сейчас.

– Здравствуй, княжич, – поклонился купец-странник.

Глаза Василия все сильнее разгорались – он уже понял, что весть пришла от батюшки, и тем сильнее билось сердце, что понимал юноша: весть связана с уходом из орды Тохтамыша. И он не ошибся!

– Здравствуй, Афанасий Данилович, – кивнул княжич. – Говори же.

– А на словах так: великий князь велел передать, что сейчас он думать ни о чем другом не может, только о том, как тебя из плена вызволить. Самое время нынче. Хан так далеко, что и не сыскать его. У них с великим эмиром Тимуром, которого татары Железным Хромцом зовут, большая схватка впереди. А ты готов будь – когда угодно, в любой день и час, днем или ночью. Приедут к тебе люди от князя, скажут: по седлам. И полетишь ты со своими людьми быстрее ветра. А вот куда, мне пока неведомо.

– Так что же, не на Русь? Не в Москву?

– Думается мне, что нет. Москва под татарами лежит, она и есть их земля, завоеванная и поруганная. Четыре года назад они доказали, что племя их – дьявольское, иначе и не скажешь. И докажут еще раз, коли им нужда будет. Так что нет, из тебя мишень батюшка твой, дай Бог ему здоровья, делать не станет. Не для жертвы он тебя вызволяет. Ищет он другую землю, другое княжество или царство, над которым татары не властны.

– Но какое, какое?! – воскликнул княжич.

Да так громко, что на них обернулись.

– Тсс! – приложил палец к губам Добрыня. – Всему свое время, Василий. Приедут гонцы, весточку привезут, куда скажет твой батюшка, туда и отправимся.

– Верно, – кивнул Афанасий Данилович. – Так оно и будет. Ждать тебе остается, княжич, и Богу молиться, чтобы все так вышло, как твой батюшка задумал. И чтобы раньше времени Тохтамыш с чужой земли не вернулся. Пусть подольше нехристь повоюет.

Слушал его Василий с яростно бьющимся сердцем, а сам вспоминал слова отца: «Придет срок, и я верну тебя! Слышишь, Богом клянусь, верну! Ты продолжишь борьбу за Святую Русь!..»

…И вот теперь летели они по желтому ковыльному полю, пьяные от счастья, что скоро – видит Бог! – улетят они отсюда насовсем. И хоть сроднились они со степью, с ее диким раздольем, шатрами и юртами, с глиняным дворцом хана, – ударь по нему сапогом, и рассыплется, – с богатыми рынками Сарая, и все же хотелось к другим берегам. Где не будут ходить тюремщики за тобой по пятам, следить и шептаться за спиной, где не будет чужих русскому глазу мечетей на каждом шагу и ранних заунывных плачей муэдзинов, кругами ходивших по балкончикам своих минаретов. Где будет все другое – родное, близкое душе и сердцу, богоугодное, христианское.

Впереди наметился лесок, туда и направили коней молодые люди. Черный конь гулял у деревьев и щипал желтую траву. А стало быть, и хозяин был рядом. Молодые люди подъехали ближе. Конь взволновался, нетерпеливо фыркнул. За перелеском блеснуло синевой озеро. Звучал голосок, и пел он русскую песню. Сколько таких песен пелось в проклятущей Орде! Сколько опечаленных голосов выводило их! И так жалобно душу вытягивали такие песни, занесенные сюда вместе с украденными людьми – вырванными из родной сторонки, по большей части девушками, ставшими чьими-то наложницами, что уже и не мечтали вернуться обратно. Молодые люди приблизились. Спрыгнули с коней, подошли к первым кустам. И вдруг обомлели. Они как раз оказались тут, когда юная дева подняла рубаху, оголив себя, сняла и бросила ее в траву. Длинные черные волосы укрывали ее спину до ягодиц. А потом она двинулась к озеру, к близкой воде…

– Топиться пошла?! – жарко прошептал Митька.

– Дурья ты башка, кто топиться голышом-то ходит? Уж коли бы топиться решила, пошла бы в платье, а она и платье сбросила и рубаху.

– Верно… А как хороша-то, а?

– Очень хороша, – согласился княжич, который был уже куда опытнее товарища.

Крепкие загорелые ягодицы стройной девы играли во время ходьбы. Вот она подошла к берегу, запустила ногу, побултыхала в воде ступнёй…

– Не поздно купаться-то, а? – вопросил Митька. – В ноябре-то?

– Смелая, – кивнул вперед Василий. – Ну очень хороша…

– Точно. Вот бы личико посмотреть?

– Напугаем ее? – усмехнулся Василий. – Она и обернется, а?

– Да не по-доброму это как-то будет. Сразу поймет – смотрели мы на нее.

– Не просто смотрели – любовались!

А дева уже зашла по колено, затем по пояс, поежилась, обхватив руками тело, но набралась смелости, легла на воду и поплыла. Недолго она плавала в холодной уже воде, скоро повернулась и стала возвращаться к берегу. А молодые люди все смотрели на ее лицо – то ли степнячка, то ли нет, неясно. Но красива она была – смуглая, темноглазая, с гордо выгнутыми бровями, волевым чуть вздернутым подбородком и осанкой наездницы.

– Красавица, – облегченно вздохнул разомлевший Митька.

Дева нащупала ногами дно, распрямилась и, разгребая бедрами воду, ежась, пошла к берегу.

– Ага, – согласился княжич. – И впрямь хороша. Хоть с какого боку смотри, – сказал и слишком громко рассмеялся: – Хоть с задка, хоть с передка.

И тут им мало не показалось. Услышав смех, дева закрутила головой, затем метнулась к своему платью, вырвала из высокой травы лук, стремительно приложила к тетиве стрелу и также стремительно натянула ее.

– А ну выходи, кто есть! – громко приказала она.

Юноши притихли.

– Выходи, говорю!

– Эй, постой! – крикнул Василий. – Мы тебе плохого не сделаем.