Дитер Нолль – Повести и рассказы писателей ГДР. Том II (страница 8)
— Он тебе не нравится, да? — Эва смущенно улыбнулась.
— У него недурная внешность, — осторожно сказал я, стараясь казаться беспристрастным.
— В твоих словах слишком ясно звучит «но»… Воображаю, какого ты о нем мнения, и могу сказать только одно: ты ошибаешься.
— Возможно. Но я не представляю себе, чтобы этот человек хоть раз сказал нежное слово.
— О господи. — Эва постаралась выдавить улыбку. — Я‑то себе часто представляю. Только об этом и речи быть не может.
Она встала, медленно подошла к окну и провела рукой по глазам. Я шагнул к ней и обнял за плечи.
— Пожалуйста, прости меня!
Мы смотрели в окно на широкую аллею, на машины, катившие по мокрому асфальту, на людей с зонтами и в капюшонах. В легком тумане все казалось маленьким, грациозным, призрачным и далеким.
— А ты знаешь, отвечают ли тебе на любовь? — спросил я тихонько.
— Вот именно, что не знаю, — ответила Эва.
— Если он не любит тебя, он тебя недостоин.
— Да нет же, какой вздор, — сказала Эва, — он человек замечательный, и, если не любит меня, значит, я его недостойна.
— Я‑то знаю тебя, как никто другой, но боюсь, что он и понятия не имеет о твоих достоинствах.
— Никогда еще я не понимала так отчетливо, какой ты высокомерный, — сказала Эва, все еще глядя в окно. — И очень сомневаюсь, знаешь ли ты меня по-настоящему. Твое мнение о Рандольфе свидетельствует не о знании людей, а только о предвзятости.
— Да речь ведь не обо мне, — воскликнул я резко, — а о тебе и о человеке, который тебе не подходит!
Она испытующе глянула на меня, потом медленно сняла мою руку со своего плеча, задержала ее на мгновение в своей и сказала:
— А теперь слушай меня хорошенько, мой милый. Во-первых, прошу тебя, не суди легкомысленно о людях, которых не знаешь, во-вторых, ты здесь не для того, чтобы браниться, а чтобы выслушать меня и, если можешь, дать мне совет. Сядь, пожалуйста, и закури, это успокаивает.
Я и вправду разволновался без всякого повода. Моя антипатия вспыхнула под воздействием мгновенного ощущения, что во многом я уступаю этому человеку. Но мне не хотелось в этом признаться, напротив, моей задачей было исцелить Эву от ее заблуждения. Я не вправе был ревновать ее. Я не выносил Рандольфа — но разве это достаточное основание, чтобы чернить его?
— Прежде чем советовать, — сказал я, нужно больше знать. Расскажи-ка мне все с самого начала.
И Эва стала рассказывать. Я видел, что ей нужно излить душу, поделиться своими надеждами и сомнениями, радостями и разочарованиями.
Ее чувство зародилось вскоре после того, как Рандольф начал работать в их школе. У Рандольфа оно возникло, если вообще возникло, значительно позднее. Вначале ему пришлось нелегко на новом месте, но постепенно его отношения с коллегами улучшились. На Эву сразу произвела впечатление его уверенная манера держаться, а когда ей показалось, что и он подвержен настроениям и чувствам, она поняла, что любит его. Разумеется, она не призналась ему в этом, но была уверена, что он все понимает. Он был к ней очень внимателен, часто садился за ее столик в столовой, беседовал с ней в промежутках между уроками, а однажды после родительского собрания они просидели несколько часов вдвоем в кафе.
Эва рассказывала не по порядку. Она то описывала свои настроения, то возвращалась к своим впечатлениям и наблюдениям, то углублялась в предположения и подозрения. В комнате уже почти стемнело, когда она кончила свой рассказ.
— Эва, — сказал я после долгого молчания, — мне думается, ты ждешь от меня не пустых утешений, а объективного суждения. И поэтому должен, к сожалению, сказать тебе — нет мужчины, который бы любил и за год не нашел случая признаться в своей любви.
Эва долго говорила, пытаясь возражать. Ей казалось, что от долгой разлуки во время каникул страдала не только она, но и он, что он счастлив, когда начинаются занятия. Она думает, что он, безусловно, отвечает на ее любовь, но, во-первых, работа не оставляет ему времени, а во-вторых, он опасается, что связь с ней может повредить его репутации среди коллег. Деликатный и робкий от природы, он якобы не решается ей это сказать.
Мы долго молчали и курили. Эва нервно ковыряла карандашом в пепельнице.
— А ты сама-то во все, что сказала, веришь? — спросил я.
Я понимал, что никакие мои слова не заставят ее отказаться от этой любви. Но я мог избавить ее от разочарования или по крайней мере подготовить к нему, сделать его не таким мучительным.
— На тебя производит впечатление его уверенность.
А разговоры с ним волнуют. Но о чем он с тобой говорит? О политике и о школьных делах, о том, что он хорошо знает. Он любит слушать себя, а ты терпеливая и благодарная слушательница. Это льстит его тщеславию. В твоем восхищенном взоре он видит только отражение собственного величия.
И тут я в испуге замолчал, увидев, как судорожно задрожала ее нижняя губа, а по щекам потекли крупные слезы. Я поднялся и зашагал по комнате. Не выношу, когда женщины плачут, а видеть плачущей Эву, которую я знал совсем другой, мне было особенно больно.
— Так чего же ты плачешь? — удивился я. — Ты же хотела знать мое объективное мнение. Ты, на мой взгляд, не права и ведешь себя неразумно.
Опа молчала, а я продолжал шагать в полутемной комнате от двери к окну между столом и комодом и обратно. Мне было неловко, я знал, что мои пустые слова нисколько не объективны, что я не прав, что, по сути, меня не устраивает, что она влюблена в человека, так не похожего на меня.
— Прости, Вольфганг, дело не в твоем мнении, а в твоем тоне, таком холодном, полном такой ненависти, совсем как у моей матери. Меня это убивает. Ты знаешь, раньше я никогда не плакала.
— Вот именно! А о ненависти и речи быть не может, я сужу трезво. Если твоя мать судит так же, меня это только радует.
— Нет, в ее словах, когда она говорит о Рандольфе, звучит именно ненависть.
— Стало быть, она тоже против него?
— В том-то и дело.
— И она права, Эва. Даже если бы он любил тебя, он будет тебе плохим мужем. А если ты готова пожертвовать собой ради него…
— Раз ты так говоришь, значит, — прервала она меня, — значит, ты вообще ничего не понял. Не будем больше говорить об этом!
Сейчас мне ясно, что я просто не желал понять, как важно для нее и то и другое: и ее любовь, и ее точка зрения на роль женщины. Из лености и досады, что она любит человека, мне неприятного, я не обратил внимания на отчаяние Эвы и постарался перевести разговор на более приятные темы, без сложных проблем. Но мне это не удалось.
Эва заметно пала духом. Наша глубокая духовная близость исчезла. Мне захотелось вернуться домой, где меня ждал спокойный вечер вдвоем с женой и с тетрадками учеников, но я страшился за Эву и понимал, что бессилен помочь ей.
Я взял ее руку. Она была холодна как лед. Мы сидели на старомодной тахте. Я чувствовал, что Эва вся дрожит. Я тихонько погладил ее по голове. Она склонилась на мое плечо. От ее волос исходил легкий аромат. А я все гладил и гладил ее, медленно, медленно. И, придвинувшись, ощутил ее грудь. Эва подняла голову и сказала с какой-то бесконечной усталостью:
— Теперь-то ты понял, наконец, что мы с тобой упустили. Я тоже. И ты думаешь, можно ли нам целоваться. И я тоже… И ты знаешь, что я знаю, о чем ты думаешь и что чувствуешь. И мы будем говорить об этом и больше ни о чем.
Я не прерывал Эву. Просто я взял ее голову в свои руки и приник губами к ее губам. Она приоткрыла рот, и меня удивило, какие у нее мягкие губы. На единый миг я перестал понимать, зачем это делаю, и мне показалось, что все будет хорошо. Но Эва резко оттолкнула меня.
— Я знаю, зачем ты это сделал. Но теперь все уже бесполезно. Мне стало бы только хуже. Не сердись, но ты начисто лишен того, что меня влечет к нему.
Она поднялась и включила свет. Я сидел на тахте с видом наказанного школьника. Она зябко стянула на груди края голубой кофточки и, стоя в дверях, сказала:
— Мне нужно переодеться перед театром. Может быть, и ты пойдешь? Он придет тоже.
В ванной она пробыла довольно долго, и я имел возможность продумать создавшуюся ситуацию. Я очень опасался за Эву. Я достаточно ее изучил и понимал, что крушение любви поразит Эву сильнее, чем кого бы то ни было. Хоть мы век не виделись, все-таки между нами оставалась глубокая внутренняя связь. Но я чувствовал, что помочь не могу ей ничем. Это удручало меня; чтобы избавиться от этого ощущения, я прикинулся перед самим собой, что, в сущности, мне мало дела до неудач Эвы. Я пытался уговорить себя, что так безумно влюбляться двадцатипятилетней девице глупо, и я не видел оснований принимать чрезмерное участие во всей этой истории. В конце концов, у меня полно собственных забот, прежде всего моя работа, и меня, право же, не должна мучить совесть за то, что я не слишком принимаю к сердцу эгоизм влюбленной. Мне хотелось как можно скорее прервать это утомительное свидание и, вернувшись домой, рассказать о нем жене. Может быть, хотя моя жена ни в чем не походила на Эву, она мне что-нибудь посоветует. Но рассказ Эвы разбудил мое любопытство, и, чем больше я думал о ней и о Рандольфе, тем заманчивее казалось мне увидеть их вместе. Когда Эва вернулась из ванной, я сказал, что решил пойти с нею в театр.
Аншлага в тот вечер не было, и мне достался билет в первом ярусе — там же, где сидели Эва и ее товарищи. Давали «Ромео и Джульетту».