Дитер Нолль – Повести и рассказы писателей ГДР. Том II (страница 17)
— Да, ужасно, Луиза! — Из глаз у меня снова полились слезы.
— О боже мой, боже мой! Как же она могла так поступить? А в каком мы были отчаянии, когда пришла телеграмма! Вчера в пять минут пятого. Госпожа только что встала после дневного сна. Я причесала ее и подала ей кофе. И тут зазвенел звонок. Госпожа отложила карты — она ведь с детства раскладывает пасьянс — и сказала: «Луиза, — сказала она, — сходи-ка поскорее, что там такое?» Боже мой, вот уж я испугалась, когда увидела телеграмму. Ее принес сынишка Паульсов, и я еще хотела дать ему монету, но он убежал. «Вот телеграмма», — пробормотал он и убежал. «Может, — сказала я госпоже, — может, он знал, что написано в телеграмме?»
— Да, Луиза, а как мать это приняла?
— Боже, сударыня, у меня вся душа перевернулась!
Ваша матушка сидела в своем кресле. Вы же знаете, она всегда там сидит. И я подала ей телеграмму. Карты она отложила, когда раздался звонок. «Телеграмма», — сказала я. Она ее распечатала, вся побелела, закрыла глаза, а потом и говорит, да так громко: «Все погибло, все!» О господи, Магдочка, только раз я видела ее в таком состоянии, когда ваш батюшка… Ах, я болтаю и болтаю, мы все еще стоим здесь. Войдите же, сударыня. Ах, господи, я ведь и не заметила, что ваш супруг тоже здесь.
— Нет, это не мой муж, Луиза. Он друг нашей Эвы.
— О боже мой, боже! Простите, сударь, но я совсем потеряла голову. А вы знаете, почему это случилось?
Рыдания сжимали ей горло. Я взяла ее за руку и ввела в дом.
Воздух в гостиной был холодный и спертый. Стрельчатые окна пропускали мало света, да и эту малость поглощали темные обои в цветах и черная дубовая мебель. Мраморная модель завода с серебряной цифрой «50» на трубе стояла, сверкая, как всегда, на огромном письменном столе, занимавшем почти весь эркер. Серебряные бокалы и хрустальные блюда сияли за шлифованными стеклами буфета. Распятый Христос взирал со стены на множество фотографий — портретов и групповых снимков, — висевших рядом с высокой кафельной печкой, на которой Леда все еще нежничала с лебедем. Рядом с печью стояло мамино плюшевое вольтеровское кресло и перед ним маленький столик с пасьянсными картами. Все было, как прежде, все было, как всегда, а мне казалось, что все непостижимым образом изменилось. Затхлый запах, исходивший от окружающих вещей, словно был связан со смертью Эвы. Мама ушла в церковь. Луиза побежала за углем. Я подошла к окну, распахнула его и выглянула в осенний парк, начинавшийся прямо за домом.
— Не знаю, правильно ли я поступил, приехав сюда с вами, — сказал Рандольф. — Чем я могу помочь вам и вашей матери?
— Довольно и того, что вы здесь, — ответила я. — Здесь… — Я не закончила фразы, только обвела рукой вокруг себя, показала на кафельную печь, на буфет, на письменный стол с его мраморным монументом.
— Понимаю, — сказал Рандольф.
— Видите, это же другой мир! Мы выросли здесь, но вырвались из него, а он все еще цепляется за нас, этот полумрак, этот запах тления. Он наводит страх, потому что еще близок нам, понимаете? Этот мир в корне отличается от того, в котором мы живем, но он все еще существует, точно черное бездонное озеро, кто подходит слишком близко, того оно засасывает. И ты чувствуешь себя беспомощным, понимаете? Этот город, церковь, этот дом, эти окна, Луиза так далеки от моего берлинского дома, так далеки и все же так близки.
— Я пытаюсь понять вас, — сказал Рандольф, — но мне все эти переживания чужды, и хотелось бы поскорее уехать отсюда. И для Эвы было бы наверняка лучше, если бы весь этот мир больше не существовал.
Я только кивнула в ответ, потому что в эту минуту вошла Луиза, тотчас закрыла окно и разожгла огонь в печке.
Все еще стоя у окна, я смотрела в парк, где осеннее солнце золотило пестрые листья. Луиза всхлипывала, ахала и говорила без умолку.
Рандольф разглядывал семейные портреты, висевшие на стене.
В прихожей раздался звон испорченных колокольчиков. Лунза бросилась вниз.
— Сударыня, — услышали мы, — приехала Магда, а с ней молодой человек, друг нашей Эвы. Они тоже ничего не понимают.
Дверь отворилась, вошла моя мать. На ней была черная меховая шуба. Лицо словно постарело на много лет. Дряхлая морщинистая кожа свисала с выступающих скул. Под глазами взбухли тяжелые мешки. Она была густо напудрена и нарумянена, а волосы, выкрашенные в черный цвет, казались смазанными маслом. Раскрыв объятия, мама бросилась ко мне.
— Магдалена, моя любимая, моя единственная дочь! — воскликнула она низким, чуть хриплым голосом, обнимая меня и с волнением гладя по голове длинными тонкими пальцами.
— Магдалена, моя единственная, любимая, верная девочка, — лепетала она. — Не оставляй меня в горе! Какой ужас! Какой кошмар! Но почему же? Скажи, почему? Почему? Почему она нанесла нам такой удар? Все меня покидают! Вот она, благодарность!
С громким стоном она отпрянула от меня, потом схватила за плечи и посмотрела мне в глаза. Рот ее кривился, дряблая кожа легла глубокими бороздами от уголков губ к вискам, мешки под глазами дрожали. Испугавшись выражения ее лица, я не могла слова вымолвить.
— А ты, Магдалена, — шептала она низким и хриплым шепотом, — ты почему не помешала ей? Почему ты не позаботилась о ней, не устерегла ее? Тебе нечего мне сказать? — На секунду она замолчала. Впилась в меня глазами. Руки судорожно сжимали мои плечи. И тихо, но злобно зашептала: — Ты не оградила ее от преступников! Ты тоже виновата, ты тоже!
Она так резко толкнула меня, что я отлетела к стене да так и застыла. Мать закрыла лицо руками, помолчала и вдруг выкрикнула:
— Господи, где же ее благодарность? За что она причинила мне такую боль?
Губы ее задрожали. Слезы ручьем хлынули из подведенных глаз. Она повернулась и, едва волоча ноги, пошла из комнаты. Луиза с ведром последовала за ней и тихо прикрыла дверь.
Я не решалась поднять глаза на Рандольфа. Мне было стыдно за мать. Он подошел ко мне и взял меня за руку.
— Надо попытаться понять ее, — сказал он. — Но мне это очень трудно.
— А я хочу извиниться перед вами, — ответила я, — за то, что попросила приехать.
— Оставьте, Магда, — перебил он, — ситуация тяжелая, но я понимаю, как важно это было для вас.
— Здесь я чувствую себя бессильной, — продолжала я, — беспомощной, если со мной нет посторонних, ведь здесь живет наше прошлое, здесь осталась часть нас самих. Эва чувствовала это еще сильнее!
В передней послышались шаги. Я отошла от Рандольфа и встала у окна в эркере, около модели нашего завода.
Мать вошла в комнату. Она сняла пальто, напудрилась и подкрасилась. Черное платье было слишком свободным для ее тощей фигуры. Горящим взглядом окинула она Рандольфа. И меня испугал этот взгляд, полный не печали, а ненависти. Не протягивая руки, она, остановившись в отдалении, сказала хриплым голосом:
— Здравствуйте, сударь.
— Это господин Рандольф, мама, — вставила я. — Он был так любезен, приехал со мной сюда. Он в таком же горе, как мы.
— Ничью боль нельзя сравнить с болью матери!
— Конечно, мама, — сказала я, обняв ее. — Мы знаем, что тебе тяжелее всех, но я, и господин Рандольф, и другие коллеги Эвы, все мы очень ее любили.
Кажется, мама даже не слышала моих слов. Она стряхнула мою руку и продолжала, обращаясь к Рандольфу:
— У меня отняли не только дочь, у меня отняли мужа и имущество. — Она еще раз окинула Рандольфа горящим взглядом и нервно шагнула к нему. — А вам известно, за что она меня так опозорила?
— Мама, — взмолилась я, — подумаем лучше о бедной Эве.
— Я понимаю, какие чувства волнуют вас, — тихо сказал Рандольф. — Нашу боль также усугубляет сознание, что мы не приложили достаточно сил, чтобы удержать Эву от такого шага.
— Раскаяние пришло слишком поздно! — резко сказала мать, и я поняла, что она не сознает или не хочет сознавать своей собственной вины.
Повернувшись, она подошла к креслу и села в него. Потом, опустив накрашенные ресницы, пригласила:
— Садитесь, пожалуйста!
Мы придвинули к ней черные, обтянутые кожей стулья с высокими неудобными спинками и сели к круглому столику, на котором лежали карты.
— Луиза, коньяк! — крикнула мать, не открывая глаз.
Мы молча просидели несколько минут. Мне было трудно смотреть на маму, и, опустив голову, я уставилась на столик. Высокие, украшенные резьбой часы в углу начали громко отбивать время: двенадцать часов. Только сейчас я заметила, как громко они тикают.
Луиза принесла высокий бокал с коньяком и хрустальный графин с водой.
Мать открыла глаза, взяла бокал, осушила его в два-три глотка и, налив в него воду, быстро выпила. После этого опа посмотрела наконец на Рандольфа. Глаза ее лихорадочно заблестели.
— Но за что-то она причинила мне это горе! — Это был не горестный вздох, а вопрос, на который она ожидала ответа.
— Она была в полном отчаянии, — начала я. Но мать недовольно отмахнулась.
— Ах, нет, как могла она так поступить, раз она знала, что это означает для меня? Она же знала, с каким трудом перенесла я позор, когда ее отец покончил с собой. Она же знала, как относятся к подобным поступкам в пашем городе! И знала, что обязана охранять наследство!
Я смотрела на осунувшееся лицо матери, которому грим придавал нечто призрачное, и спрашивала себя, почему же я не испытываю к ней жалости.
— Она обязана была охранять наследство, — повторила мама. — Она не смела отступать от выполнения своего долга.