Дитер Нолль – Повести и рассказы писателей ГДР. Том II (страница 16)
— Ах так. — Молодой полицейский постарался изобразить сочувствие. — Комната пятнадцатая, прошу вас, комиссар Хандке.
В коридоре стоял удушливый запах плесени. Комната пятнадцать оказалась запертой. Я обратилась к полицейскому, который, громко свистя и гремя кастрюлькой, шел по коридору, не знает ли он, где найти комиссара Хандке. Полицейский свернул в соседнюю комнату, через несколько секунд вышел и сказал:
— Подождите минуту, пожалуйста.
И он пошел дальше, но свистеть перестал и греметь кастрюлькой тоже.
— Что вам угодно? — спросил мужчина в штатском, выходя из комнаты, в которую входил полицейский.
— Вы комиссар Хандке?
— Нет, — сказал он. — Комиссар Хандке пошел в суд. Он скоро вернется. А по какому вы делу?
— По делу сестры… Ее нашли…
— А, Эва Бреест? Знаю. Примите мои искренние соболезнования. Мы все потрясены!
— Но как же это случилось? — спросила я сквозь рыдания, сдавившие мне горло.
— Весьма сожалею, но вам придется подождать, пока вернется комиссар Хандке. Присядьте, пожалуйста!
Пришлось ждать комиссара Хандке. Молодые и пожилые мужчины в штатском и в форме, с папками под мышкой входили то в одну, то в другую комнату. Выходя, каждый тщательно запирал дверь и опускал ключ в карман.
С тех пор как я узнала о смерти Эвы, мысли мои кружились только вокруг одного, непостижимого для меня события, и мне стало казаться, что время остановилось. Теперь я увидела, что время продолжает идти, безжалостно, безостановочно. У меня было ощущение, что это несправедливо, но я понимала, что только время и может впоследствии принести какое-то утешение. На улице с грохотом мчались грузовики, трещали мотоциклы. Дверь была открыта настежь. Светило солнце, проходили ребятишки с ранцами за спиной. Какие-то мальчуганы остановились у дверей, и дежурный сказал им что-то. Я не слышала, что он говорит, но, видимо, что-то забавное. Дети засмеялись и побежали дальше. Дежурный что-то еще кричал им вслед. Он был совсем юный, светлые пряди волос выбивались у него из-под фуражки. Всякий раз, как кто-нибудь заходил с улицы и шел по длинному коридору, направляясь ко мне, у меня сжималось сердце. Я боялась того страшного, что он сообщит мне, и все же мне хотелось поговорить с кем-нибудь. Почему я не попросила Рандольфа поехать со мной? Его серьезность и спокойствие были бы мне поддержкой. Хорошо, если бы рядом был человек, которого можно спросить: а вы понимаете, как это могло случиться? Неужели она была в здравом рассудке? Неужели она не знала, что вокруг нее много людей, готовых прийти ей на помощь? Неужели она и вправду была так одинока, как ей казалось?
Я все сидела и ждала. Дежурный у дверей сменился и вошел в коридор. Проходя мимо, он печально мне улыбнулся. Дойдя до последней двери, он исчез, но скоро появился снова. Теперь и он нес папку под мышкой. Поравнявшись со мной, он тихо сказал: «До свидания».
Я сидела одна и ждала комиссара, который знал все. На улице светило солнце, тарахтели мотоциклы, дети шли домой. Я сидела и ждала, и мозг мой отмечал малейший шум, а мысли мои кружили вокруг смерти, которую осознать я так и не могла. Иногда у меня мелькала мысль о матери, которую горе хоть и слишком поздно, но, может быть, заставит образумиться.
Я пробовала представить себе, как выглядит комиссар Хандке. Но когда он пришел, то оказался совсем другим. Его добрые глаза мало гармонировали с должностью комиссара по уголовным делам. Было видно, что он не очень-то ловко себя чувствует в черном костюме с черным галстуком.
Комиссар выразил мне свое соболезнование. Предложил стул. Вдоль стен высились до самого потолка канцелярские шкафы. Под окном на полке лежал светло-коричневый портфель Эвы. Он был так набит, что молния не застегивалась. Из портфеля торчал копчик голубой вязаной кофточки. Мне точно кто-то медленно сжимал горло.
Комиссар Хандке вынул из ящика стола конверт.
— Что она с собой сделала, господин комиссар? — проговорила я сквозь рыдания.
— Минуту, простите, я вам все расскажу. Предъявите, пожалуйста, ваше удостоверение. Вы ее сестра?
— Да, господин комиссар, она жила у меня, — ответила я, дивясь, что вообще способна еще говорить.
— Знаю.
Комиссар говорил деловым тоном, хотя, как ни странно, в нем звучали теплые нотки. Этот тон не был ни бесчувственным, ни чувствительным; он не был ни официальным, ни фамильярным, ни жестоким, ни сентиментальным. Комиссар не вкладывал никакого другого смысла в свои слова, а сообщил факты, но я заметила, что они не оставляют его равнодушным. Комиссар открыл удостоверение личности Эвы и показал мне фото.
— Это ваша сестра?
Фотография была старая. Эва не любила сниматься. Когда выдавали удостоверение личности, мы вместе пошли в полицию, и я помню, что женщина, выписывавшая нам документы, не хотела брать у Эвы карточку, потому что та была еще со школьных времен. Эва очень коротко стригла тогда волосы, хотя это было еще не модно, и черты ее лица выглядели на снимке грубее, чем на самом деле.
Комиссар вынул из левого ящика стола синюю папку, открыл ее:
— Я могу рассказать вам о случившемся, если вы не будете волноваться.
— Да, пожалуйста, расскажите мне все, господин комиссар. Мне все надо знать!
Деловым тоном, в котором все-таки слышалось, как сильно он потрясен, комиссар поведал мне, что Эву нашли в лесу, неподалеку от озера, школьники. Под головой у нее лежала голубая вязаная кофточка. Она перерезала себе вены.
— Я сам поехал туда первым. Сведения, полученные из Берлина, и установленные нами печальные факты говорят о том, что ваша сестра, очевидно чем-то потрясенная, ушла в четверг утром из школы, но сюда пришла только к вечеру. По словам смотрителя шлюза, она два, а то и три часа стояла на мосту, а потом побрела в лес. Она лежит в мертвецкой, — помолчав минуту, добавил комиссар. — Я уже получил разрешение судебных органов. Вы можете заняться похоронами.
— Не оставила ли она записки? — спросила я глухо.
— Да, — ответил комиссар, — записка лежала около нее в траве.
Он протянул мне через стол бумажку. Клочок, поспешно вырванный из записной книжки, в мокрых пятнах: «Простите! Но у меня нет другого выхода!» Записка была написана карандашом, ее обычным мелким и угловатым почерком.
— Не буду вас сейчас спрашивать о причинах самоубийства, — тихо сказал комиссар. — Видно, она не выдержала. Однако говорить об этом нам еще придется, и не только по личным обстоятельствам, но и в интересах дела. Многие причины, ведущие к самоубийству, в нашем обществе уничтожены. Тем не менее самоубийства случаются. Нам надо попытаться выяснить эти причины, чтобы устранять их.
— Да, — согласилась я. — Нам надо это сделать непременно. Кое-что мне известно, и все же я не понимаю се поступка. Она, видимо, себя не помнила!
— Или пришла в отчаяние, — добавил комиссар. — Но думаю, об этом мы поговорим позднее. Вам лучше всего было бы немедля позаботиться о перевозке и погребении. Поверьте, для вас сейчас самое лучшее — заняться делами. Сообщите, пожалуйста, когда состоятся похороны.
Коридор казался мне бесконечным. Но вот я снова очутилась на улице, залитой мягким светом осеннего солнца. Под мышкой я держала Эвин портфель. На голубой кофточке, лежавшей сверху, виднелись темные пятна.
С Рандольфом мы встретились на следующее утро у вокзала. Я попросила его поехать со мной, страшась свидания с матерью. Мы мало говорили в поезде и молча шли по безлюдным воскресным улицам тихого городка, мимо средневековых ворот с башней, по Рыночной площади, такой просторной теперь, потому что окружающие ее дома, разрушенные бомбежкой, не восстанавливали.
В этом городе прошло мое детство, и, хотя я давно сжилась с Берлином, мной всегда овладевали воспоминания, когда я шла мимо церкви, мимо позолоченного, сверкающего на солнце орла над аптекой. Но сейчас все приятные воспоминания подавляла одна-единственная мысль, мысль об Эве, у которой не хватило сил вырваться отсюда. И внезапно я возненавидела этот город, который не отпустил от себя Эву, и мне показалось, что он завладевает и мной.
Рандольф, видимо, понял, что со мной происходит, и, словно желая утешить, взял меня под руку. Я даже обрадовалась, но, увидя знакомых, отодвинула его руку.
Через пролом в какой-то стене мы вышли на Зейлергассе и увидели наш дом, увенчанный неоготическими башенками. Страх при мысли о скорби и раскаянии моей матери снова овладел мною. Мне бы хотелось беспечно, как бывало, бродить по тихим улицам, скучать в церкви, пройти по городскому валу или уйти за город, в багряно-золотистые леса, побродить по дорогам вместе с молоденькими девушками, что рады похихихать, как только мимо, якобы не замечая их, проходят парни.
Но я уже дернула шнурок, и колокольчик начал вызванивать свое вечное «будь верен и честен». И хотя кое-каких звуков не хватало, но мелодию можно было узнать. Через минуту отворилось стрельчатое окно, и в нем появилось морщинистое лицо Луизы.
— Господи, молодая барыня!
Окно захлопнулось, загремела цепочка, отодвинулся засов, в замке повернулся ключ. Луиза, как всегда, была в белом фартучке поверх черного платья. Мне показалось, что она еще больше сгорбилась. Луиза, плача, схватила мою руку.
— Вот уж обрадуется госпожа, что вы приехали, сударыня. О господи! Какой удар! За что причинила она нам такое горе?