Дина Уайт – Та, кто пела корням (страница 3)
Она думала о Колодце. О том гуле. О тепле,
которое поднялось из темноты.
Бабка рассказывала ей о Колодце — но обрывками, как будто боялась сказать лишнее. Сола помнила: они сидят у очага, зима, за окном метель, и бабка чистит коренья для отвара. Руки у неё узловатые, коричневые от земли, но ловкие. Она режет корешки и говорит — не то Соле, не то самой себе:
— Под землёй спят те, кто держал небо и корни вместе. Низшие. Они не боги и не демоны. Они — как вода, как ветер, как гниение. Без них ничего не растёт, но с ними — страшно. Люди заключили с ними Договор: мы кормим вас, вы держите землю. А потом люди забыли. И они уснули.
Сола тогда спросила: «А почему они спят, а
не умерли?»
Бабка усмехнулась — у неё была странная улыбка, кривая, как будто она знала что-то, чего не говорила: «Они не умирают, девочка. Они — часть земли. Земля не умирает, пока вертится мир».
«А они проснутся когда-нибудь?»
Бабка помолчала. Потом сказала: «Для этого нужна Невеста. Та, кто поёт на Языке Корней. Та, чей голос они услышат даже во сне. Та, кто спустится под корни и останется там навсегда».
Сола хотела спросить ещё — кто такая Невеста, что с ней будет, почему бабка так странно на неё смотрит? Но бабка уже заснула в кресле, и коренья выпали из её
рук. Сола подобрала их, уложила бабке на колени и ушла спать. А наутро спросить забыла. А потом бабка умерла, и спрашивать стало некого.
Теперь, лёжа в темноте, она пыталась вспомнить всё, что бабка говорила о Языке. Слов было мало — бабка никогда не учила её специально. Она просто пела иногда — странные мелодии без слов, гортанные, протяжные, похожие на ветер в трубе, на шум реки, на скрип дерева. И Сола запоминала. Повторяла. А потом заметила: когда она так поёт, цветы на окне поворачивают головки. Молоко в крынке дольше не скисает. Вода в колодце поднимается на палец.
Однажды, когда ей было одиннадцать, она пропела над умирающим деревом в саду —
старой яблоней, которая не плодоносила уже пять лет. Дядя хотел срубить её на дрова. Сола пропела — и весной яблоня зацвела. Дядя сказал: «Совпадение». Но бабка посмотрела на Солу долгим взглядом и сказала: «Не пой при людях, девочка. Никогда не пой при людях».
Сола запомнила. С тех пор она пела только одна.
Теперь она думала: может, это всё глупости. Может, нет никакого Языка. Может, Колодец просто пустой, и никакой демон там не живёт. Может, она зря ждёт чуда, и в среду её просто увезут в Заречье, и она станет четвёртой женой Борута-кожевенника, и её жизнь кончится, даже не начавшись.
Но гул — она помнила гул. Он был реальным.
Она чувствовала его животом, рёбрами, зубами. Так не гудит ветер. Так не гудит вода. Так может гудеть только что-то огромное и очень, очень древнее.
Утром во вторник тётка заставила её мыться. Грела воду в большом котле, сыпала туда пахучие травы — мяту, ромашку, что-то ещё, горьковатое. Велела тереть кожу мочалом до красноты, мыть волосы щёлоком, расчёсывать гребнем с частыми зубьями. Сола сидела в корыте, и тётка стояла над ней, как надзиратель, и командовала:
— Чтоб чистая была. Чтоб волосы блестели. Чтоб руки были без цыпок. Вдовец — он видный, ему нужна хозяйка, а не замарашка. Ты меня слушаешь?
— Да, тётя.
— Вот и слушай. Твоя мать не слушала — и чем кончила? Умерла в родах, оставила мне тебя на шею.
Сола ничего не ответила. Она давно поняла: спорить с тёткой — как биться головой о стену. Стене всё равно, а голова болит.
После мытья тётка достала платье. Сола сначала не поняла, что это за платье — не старое, не заштопанное, а почти новое. Синее, с вышивкой по вороту — красные и жёлтые нити, цветы и листья. Красивое. Очень красивое. Она никогда такого не носила.
— Это... чьё? — спросила она.
Тётка поджала губы.
— Твоей матери. Она его сама вышивала, ещё до того, как пришла сюда. Лежало в сундуке восемнадцать лет. Думала, моль съест. Нет, сохранилось.
Сола взяла платье в руки. Оно было мягким, пахло сухими травами и временем. Мать. Её мать носила это платье. Прикасалась к этой ткани. Вышивала эти цветы.
— Она была красивая? — спросила Сола тихо.
Тётка отвернулась к печи.
— Красивая, — сказала она нехотя. — Слишком красивая. И гордая. Не надевай платье до завтра. Повесь у печи, чтоб расправилось.
Сола повесила платье. Всю ночь она смотрела на него — синий силуэт в темноте каморки. Она думала о матери. О том, как та пришла в деревню с животом, непонятно от кого. О том, как родила и умерла. О том, что у Солы никогда не было ни отца, ни матери — только бабка, и та умерла.
Утром в среду тётка подняла её затемно. Умыла, заплела косу, вплела красную ленту. Платье висело на плечах — мать была шире в кости, — но тётка подколола его булавками. Натёрла Солу какой-то пахучей мазью — чтоб пахла не землёй и травами, а «прилично». Сола стояла посреди кухни, как кукла, и ждала.
Дядя надел чистую рубаху — белую, праздничную. Тётка повязала новый платок
— синий, с красными петухами. Они оба были торжественны — как перед праздником. И от этого Соле было ещё страшнее.
— Помни, — сказал дядя, не глядя на неё, — три мешка. Не меньше. Если он будет торговаться — молчи. Я сам поговорю.
Сола кивнула.
Вдовец приехал после полудня — на телеге, запряжённой старой лошадью. Лошадь была тощей, с выпирающими рёбрами и грустными глазами. Сола подумала: «Он даже лошадь не может прокормить. Что он сделает со мной?»
Борут-кожевенник был точь-в-точь таким, каким она его запомнила: лысый, грузный, с мокрыми губами. Только теперь она
рассмотрела его глаза — маленькие, светло-голубые, очень внимательные. Такие глаза бывают у хорьков. Они ничего не упускают. Они оценивают добычу.
Он вошёл в дом, поклонился — неловко, задев плечом косяк, — сел за стол. Тётка засуетилась: подала хлеб, сало, взвар, солёные огурцы. Дядя говорил о чём-то — о погоде, об урожае, о том, что зерно нынче дорогое. Вдовец кивал, но смотрел на Солу.
Она стояла у печи, опустив глаза. Чувствовала его взгляд — как будто её ощупывали руками. Скользили по лицу, по шее, по груди, по бёдрам. Она чувствовала себя голой, несмотря на платье. Чувствовала себя вещью.
— Ну, покажись, — сказал он наконец.
Сола сделала шаг вперёд. Подняла глаза. Он смотрел на неё и улыбался — жёлтые зубы, мокрые губы, редкие волоски на подбородке.
— Хороша, — сказал он. — Худа только. Но это ничего — откормим. Зубы покажи.
Она разжала губы. Он заглянул ей в рот, как лошади, и кивнул удовлетворённо:
— Здорова. Руки покажи.
Она протянула руки. Он взял их — его ладони были горячими и липкими, с въевшейся в кожу дубильной корой — осмотрел, перевернул, потёр большим пальцем мозоль на указательном.
— Работать умеет. Это хорошо. — Он
отпустил её руки и повернулся к дяде: — Три мешка, говоришь?
— Три, — сказал дядя.
— Два с половиной. Девка худая. Ещё кормить её до свадьбы.
Сола стояла и слушала, как её цена падает на полмешка. Два с половиной. Это уже не три.
— Два с половиной и отрез сукна, — сказал дядя.
— Два с половиной и мешок овса, — ответил вдовец.
— По рукам.
Они ударили. Звук был сухой, как треск сучьев.
Сола смотрела на это — и чувствовала, как внутри что-то рвётся. Не сердце. Не душа. Что-то другое — какая-то нить, которая связывала её с этим домом, с этими людьми, с этой жизнью. Нить порвалась. Она стала свободной — и свободной же её продали.
— Свадьбу сыграем после первых заморозков, — сказал вдовец, вставая. — Чтоб мясо не испортилось. Приданое приготовьте: перину, подушки, посуду какую-никакую.
— Будет, — кивнула тётка.
Вдовец ушёл. Лошадь заржала, телега
заскрипела. Сола стояла у окна и смотрела, как он уезжает. В голове стучало: «После первых заморозков». Через две недели. Через три. Как пойдёт первый снег — она станет женой Борута-кожевенника.
Весь день она работала. Автоматически. Как кукла. Кормила кур, таскала воду, скоблила котёл. Мысли были пустыми — ни страха, ни злости, ничего. Только холод. Холод внутри, который не имел отношения к погоде. Холод, который шёл откуда-то из глубины, из самого нутра.
А когда стемнело — она накинула плащ и вышла.
На этот раз она не шла — бежала. Почти летела по тропинке, спотыкаясь о корни, раздирая чулки о бурьян. Ветки хлестали по