Денис Сытин – Дом с сухими травами (страница 5)
Глава 4. Женщины замолкают
У Никифора-кузнеца из трубы дым не шёл с самого полудня.
В Липовом Яру это было знамением почище затмения: горн у Никифора не гас тридцать лет подряд, от первого осеннего заморозка до схода льда на Веже. В кузнице всегда ухали мехи, тяжело и ритмично стукал о наковальню шестнадцатифутовый ручной молот, а в воздухе над прибрежным оврагом висел сухой, кислый чад палёного конского копыта, угля и дегтя.
Варвара подошла к кузнице, когда сизые, вымороженные сумерки только начинали набрякать над рекой.
Ворота низкого, рубленого из осинового коряжника строения были распахнуты настежь. Внутри чернела наковальня, похожая в темноте на притаившегося кабана, и остывающее корыто с закалочной водой. На его поверхности уже завязалась мутная, сероватая ледяная плёнка, в которой застряла угольная стружка. На каменном поду горна лежал пепел — холодный, мелкий, цвета слепой известки.
Сам Никифор стоял у устья печи. В промасленной кожаной безрукавке, вымазанной сажей, с голыми, обросшими густым рыжим волосом руками, он неподвижно сжимал в кулаке клещи с зажатым в них полосовым железом. Заготовка остыла, потемнела, потеряла малиновый сок и стала обычным плоским куском чугуна, но кузнец всё дергал и дергал её в холодных углях, точно силился высечь искру из мертвечины.
— Никифор, — окликнула его Варвара, не переступая порога.
Кузнец не обернулся. Его широкая, горбатая от многолетней ковки спина тяжело вздымалась.
— Иди в избу, Петровна, — просипел он, не поворачивая головы. Голос его, обычно зычный, прокуренный махоркой, прозвучал глухо, будто из пустого бочонка. — Марфа там. Ей карга какая-то горло перетянула. Я шесток выскреб, горн залил, а толку... Не ковкое дело. Не железное.
Варвара поднялась по трем высоким сосновым ступеням кузнецовой избы.
В горнице разило незамешанным овсяным пойлом, прелым ржаным опаром и кисловатым духом сырого козьего пуха. На столе под лампадой «молния» стояла глиняная миска с остывшей лемешкой. Поверхность каши покрылась плотной заветренной коркой, и ровно посредине её застряла крупная, черная муха — не живая и не отравленная, а застывшая с растопыренными крылышками, словно её прихватило морозом прямо на лету.
Марфа сидела на крайчике лавки под божницей, прижавшись лопатками к сухим бревнам стены.
Ей было тридцать пять, баба дюжая, с широкой костью и тяжелыми румяными щеками, которая в обычные дни покрикивала на мужа так, что слышно было на другом берегу Вежи. Сейчас Марфа казалась уменьшившейся вдвое. Поверх шерстяного серого платка у неё была намотана суконная покромка, а обе ладони с расплющенными, сбитыми о железо ногтями она судорожно прижимала к нижней челюсти.
— Сними руки, Марфа Василевна, — сказала Варвара, ставя саквояж на угол стола. Защёлка замка звякнула сухо и остро. — Дай я погляжу.
Марфа повела глазами. Глаза у неё были глубокие, белки налились сукровичной сеточкой, а зрачки расширились до самого края радужки, став совсем черными, как колодезная вода. Она тяжело, со свистом качнула головой.
— Сними, кому говорю. Я с утра у Фёклы была. Если вы тут всей деревней лихорадку из болота натянули — так её выпоить надо, а не руками горло зажимать.
Варвара подошла ближе, расстёгивая манжеты строгого земского платья и засучивая рукава до локтей. Кожа у неё на руках была бледной, чистой, с запахом карболовой кислоты, резко выделявшимся на фоне душного печного чада.
Она насильно перехватила мозолистые запястья Марфы и отвела их от лица.
Марфа не вырывалась, но из её зажатого рта вырвался короткий, влажный щелчок — точно пузырь лопнул на болотной тине.
На нижней губе бабы, прямо по сухой, потрескавшейся на морозе коже, тянулась тонкая, красно-бурая линия. Она шла от правого уголка рта к самому подбородку, ровная, безупречная, словно её вычертили под линейку суровейшей нитью, пропитанной воском и запёкшейся кровью. Из мелких пор вдоль этой линии выступали крошечные, росяные капельки мутной сукровицы.
— Не болит? — тихо спросила Варвара, нащупывая левой рукой пульс на сонной артерии.
Пульс был ровный, чуть замедленный, с редкими, тяжелыми толчками. Температуры не было.
Марфа отрицательно качнула головой.
— Верещит? Жжёт?
Женщина закрыла глаза и закивала — часто-часто, со слезой.
— Открой рот. Сделай глубокий вдох.
Варвара достала из саквояжа никелированный шпатель и поднесла его к губам Марфы. Сталь была холодной. Едва лезвие коснулось края подбородка, Марфа судорожно дернулась, мышцы её челюстей стянуло спазмом, и рот раскрылся с сухим, хрустящим звуком — так трещит сухая берёста на печном розжиге.
Варвара отдавила язык вниз, всматриваясь в глубину зева.
Глотка была чистой. Ни серых дифтеритных пленок, ни малинового отека скарлатины, ни разросшихся, гнойных миндалин. Слизистая выглядела бледной, суховатой, с тонкими, почти белыми ниточками вен. Воздушные пути были полностью открыты. Физиологически Марфа Рябова была совершенно способна говорить, кричать, петь колыбельные.
Слово осталось. Голоса не было.
— Скажи «а-а», — настойчиво нажимая шпателем на корень языка, проговорила Варвара. Голос её прозвучал строго, по-городскому, выбиваясь из тишины горницы. — Напряги связки, Марфа. Сделай усилие!
Марфа натужилась. Лицо её багровело, на висках набрякли темные вздутые жилы, из уголка рта пошла тонкая слюнная нить. Она пыталась вытолкнуть воздух сквозь смыкающуюся гортань.
И вдруг из глубины её чистого, здорового, не задетого болезнью горла вырвался звук.
Это не был человеческий голос. И не рев, и не стон.
Из Марфы вырвался длинный, металлический скрежет — точно ржавым напильником с размаху провели по внутренней стороне чугунной наковальни. З звук прошел по горнице, отозвавшись дребезжанием в лампаде и сухим треском в рассохшихся бревнах перекрытия.
Марфа с диким, звериным вскриком вырвала шпатель из рук Варвары. Инструмент отлетел под печь, звякнув о чугунок. Баба упала на лавку, уткнувшись лицом в суконную подушку, и забилась в бесшумном, сухом плаче. Ее широкая спина ходила ходуном, но из горла вылетал лишь ровный, стерильный выдох:
Варвара стояла над ней, чувствуя, как под ложечкой у неё оседает тяжелый, ледяной спазм. Руки её, привыкшие к земским пологим и резаным ранам уральских рабочих, мелковато задрожали.
В этот момент в дверях горницы появился Никифор. Он держал в руке упавший молот — держал за самое топорище, тяжело наклонившись вперед.
— Что? — спросил кузнец, уставившись на Варвару пустыми, оловянными глазами. — Лекарство дашь? Или резать будешь?
— Горло чистое, Никифор, — выдохнула Варвара, заставляя себя выпрямить спину. — Болезни в плоти нет. Это нервное... от испуга или от угара.
Никифор коротко, безрадостно усмехнулся. Слюна на его нижней губе запеклась черной крупой.
— От угара, говоришь? Она с утра из избы не выходила. А перед тем, как замолчать, у заплота стояла. К реке смотрела. Там, говорит, девка в белом платке по перволедью идёт. Без сапог. По воде шкандыбает, а под ногами лёд даже не прогибается.
Варвара медленно повернулась к кузнецу.
— Какая девка?
— Известно какая, — кузнец бросил молот на пол. Тяжелое железо ударилось о сосновую половицу с глухим, окончательным звуком —
В горнице мгновенно стало так тихо, что было слышно, как под печью, где лежала углистая труха, сухо и ритмично точит дерево сверчок.
А затем из печного чела — из самой глубокой, черной сажи, куда не заглядывало солнце, — донесся звук.
Звук был настолько четким, что Варвара физически ощутила, как по её собственной нижней губе прошел сухой, ледяной сквозняк — словно кто-то с той стороны стены протянул длинную вощеную нить сквозь сухую древесину и с нажимом потянул за узел.
К третьему часу пополудни мороз затянул Липовый Яр глухим, сизым саваном.
Снег не падал — из низкого, тучного неба сеялась мелкая, как сухая соль, ледяная крупа. Она кружила над замерзшими огородами, укладывалась в колеи проезжей дороги и со звонким, сухим шелестом билась о бревенчатые стены изб.
Овражный колодец, где сходились три деревенские улицы, оброс сухими голубыми сосульками. Деревянный сруб, выложенный из моренного дуба ещё при деде Мирона, потемнел от влаги и покрылся толстым слоем кудрявого инея.
Здесь собрались бабы.
Их было десятка два. Они ждались у ворот вдовы Пелагеи, пряча руки в рукава овчинных шуб, зябко переступая ногами в дырявых чесаночных чесанках. Избы вокруг молчали, но над колодцем висел густой, тревожный шепоток — так шуршит сухой камыш у берега Вежи перед ледоставом.
Варвара подошла к колодцу, пробиваясь сквозь толпу. Бабы расступались неохотно, с глухим, враждебным ропотом, шарахаясь от её земского саквояжа, точно в нём лежала зараза.
На перевёрнутой дубовой кадке возле сруба сидела Пелагея — вдова с заворского края, поднявшая в голодный девяносто второй год трёх сирот. На руках у неё лежал суконный плат, но лицо было открыто.
Нижняя губа Пелагеи была перечеркнута такой же бурой, набрякшей строчкой, какая горела на Марфе. Но у Пелагеи шов пошёл дальше: красная линия огибала уголок рта, поднималась к щеке и терялась под ухом, превращая её щеку в подтянутую, перекошенную маску.