Денис Сытин – Дом с сухими травами (страница 1)
Денис Сытин
Дом с сухими травами
Глава 1. Чужим голосом
Колёса телеги с тяжёлым, хрустящим визгом дробили подмёрзшую грязь. Завитки изморози облепили оси, и каждый оборот отозвался в затылке Варвары дятловым, сухим стуком.
Липовый Яр открывался не сразу. Сначала из серого, набрякшего речной сыростью тумана выпросталась кромка чернеющего ельника, потом — изгиб Вежи, обставленный косматыми от инея ивами, и лишь за ними, на высоком яру, проступили бревенчатые крыши. Деревня стояла затаившись, точно зверь в норе, прижав подворья к самой круче.
Варвара поправила на плечах плотную суконную тальму, поглубже втянула подбородок в вязаный шарф. Воздух пах вымороженной полынью, конским потом и горчащим дымком сырых сосновых дров — густым, въедливым запахом низовых прикамских селений, который она, казалось, вытравила из памяти за годы учебы и фельдшерской практики в губернии. Оказалось — не вытравила. Он въелся в кожу с детства, под ногти, в самые поры.
— Не торопится лошадёнка-то, — просипел возница, старый дед Антип, не оборачиваясь. Полы его промасленного тулупа потемнели от мокроты, а от загривка разило прелой соломой. — Чует, поди, Куда везёт. К покойнику скотина всегда шагом идёт, ногу бережёт.
— Она не к покойнику идёт, дед, — суховато ответила Варвара. Голос её, отвыкший от долгого молчания на холодном ветру, прозвучал ломко. — Она в деревню идёт. А мать я сегодня же заберу и предам земле.
— Экая скорая, — Антип сплюнул через борт телеги в пожухлый полынок. Слюна темно пожелтела на сизом насте. — Мать-то твоя, Арина, не простая баба была. Повитухой тридцать лет держала Яр, ни одной роженицы на тот свет без сроку не отпустила. А сама вот... без срока и ушла. Свернулась за одну ночь, как листок ожоговый. Ты думаешь, предашь земле — и шито-крыто? В Яру земля-то с памятью, девка. Она проглотить-то проглотит, да не сразу переварит.
Варвара не ответила. Под пальцами в суконном кармане лежал маленький мешочек с высушенным корнем валерианы и пузырёк с карболовой кислотой — скромный арсенал земской повитухи, привезённый из города. Она верила в чистые бинты, в раствор сулемы и в правильное предлежание плода. В «память земли» и деревенские басни она верить отучилась в первый же год работы на прииске под Пермью, где человеческое мясо рвалось о шурфы без всякого волхования, от простой пьяной халатности и дурного крепежа.
Телега миновала крайние избы. Липовый Яр молчал.
Это молчание не было покойным тихим сном утреннего села. Избы с заколоченными или глухо закрытыми ставнями смотрели на проезжую дорогу с подслеповатым, упрямым подозрением. Ни дыма из иных труб, ни собачьего лая, ни девичьего смеха у колодца. Лишь у ворот подворья Кочергиных прошмыгнула баба в тёмном платке, таща намытый в проруби чубук; заметив Варвару, она не поклонилась, не остановилась спросить о дороге, а метнулась в калитку, задвинув засов с сырым, плотным щелчком.
Варваре исполнилось двадцать пять, но сейчас, под этим тяжелеющим взглядом закрытых окон, она снова почувствовала себя девчонкой, которую мать заставляла до рассвета выскребать деревянный пол горницы песком добела.
— Куда править-то? — спросил Антип, придерживая вожжи на развилке. — К церкви или в материнский дом?
— К церкви Николая Чудотворца, — отрезала Варвара. — Мать оттуда выносить должны. Отпевание утром назначали.
— Назначали-то назначали, — пробормотал старик, и в его сиплом голосе перекатилась острая, мелкая дрожь. — Да опевать-то кому? Отец Савватий от страха третьи сутки ладаном упивается, из кельи не выходит.
В этот момент над деревней, взрезая морозное марево, ударил колокол.
Звук был густой, медно-тяжёлый, прокатившийся над нахмуренными крышами и застывшей Вежей. Он прошёл по хребту ледяной судорогой. Варвара вскинула голову, всматриваясь в чешуйчатый купол деревянной колокольни.
Колокол ударил второй раз. Звонарь бил в перебор — медленно, по-покойному.
И вдруг, на третьем замахе, звук не родился. Звонарь, должно быть, ударил в язык, но вместо метеоритного медно-чистого гула над Яром пронёсся короткий, плоский хруст — будто сухая кость переломилась в суставе.
Гудение пресеклось на полуноте. Воздух над колокольней мгновенно осел, опустел, оставшись стерильно тихим.
Антип судорожно перекрестился, выпустив из пальцев веревочные вожжи. Лошадь остановилась сама собой, всхрапнув и выставив уши.
— ВсЁ, — шепнул старик, и губы его бескровно подобрались к деснам. — Замкнуло.
В притворе церкви пахло сухой известкой, овечьим тулупным потом и прогорклым постным маслом. Свет пробивался сквозь узкие, покрытые морозным узором оконца косыми, мутными столбами, в которых медленно кружилась серыми хлопьями пыль.
Арину Мокееву положили посреди горницы храма в простом сосновом домовище, едва оттёсанном топором.
Варвара подошла к гробу не колеблясь, хотя собравшиеся у стен женщины отхлынули, зашуршав юбками, словно сухая листва от порыва сквозняка.
Мать лежала неподвижно, сложив на груди тёмные, с узловатыми суставами пальцы. Лицо её, при жизни сухое и жёлтое от постоянного дыма печи да травных отваров, сейчас казалось вылепленным из подтаявшего воска. Но Варвару поразило не это. Не морщины и не скорбная складка у рта.
Губы Арины были сжаты с такой нечеловеческой, судорожной силой, что синеватая кайма их почти исчезла, превратившись в тонкую, запёкшуюся нить. При жизни мать любила говорить — певуче, с заговором, с переливом, как умеют только старые повитухи, баюкающие роженицу в потухающей бане. В гробу же она смотрелась не умершей, а
— Не обмывали её толком, — шепнул за спиной отрывистый, сиплый голос.
Варвара обернулась. Рядом стоял отец Савватий. Священник казался постаревшим на десяток лет: риза на нем висела мешком, под глазами набрякли бурые мешки, а от длинной, плохо расчёсанной бороды разило не церковным миром, а крепким, неочищенным первачом. В руке он сжимал кадило, но углей в нём не было — металл был холоден и тёмно поблёскивал.
— Почему не обмыли? — спросила Варвара, понизив голос. — Вы же знаете обряд, батюшка. Мать всю жизнь при церкви ходила.
— Страшно было к ней касаться, Варвара Петровна, — Савватий отвёл глаза, уставившись на поклёванный молью лик Николая Угодника на иконостасе. — Бабы пришли её прибрать, да как увидали, как у нее челюсть сведена... Никакой подвязкой не удержишь. Она ж перед самой кончиной горницу заперла. Изнутри. Мы дверь топором рубили. На пороге она и лежала. И ни звука не подала. А ведь умирала долго... судя по ногтям.
Варвара вздохнула, чувствуя, как в груди закипает привычное, холодное раздражение земского врача перед темным суеверием.
— У неё мог быть инсульт. Апоплексический удар. При нём мышечный спазм сводит челюсти так, что и железом не разомкнёшь. При чём тут «страшно»?
Священник ничего не ответил, только истово, трижды перекрестился, повернувшись к тёмному углу, где стояли женщины деревни.
Их было десятка полтора — вдовы, старые девки, молодухи. Они ждались вместе, плечом к плечу, поджав губы и спрятав руки под шали. Среди них Варвара сразу заметила Фёклу Рябинину.
Фёкла была ровесницей матери, но выглядела крепче: широкая в кости, плотная баба, известная на весь Яр своим сварливым, зычным голосом. Однако сейчас Фёкла стояла обособленно, прижавшись спиной к бревенчатой стене под лампадой. Её плат был надвинут на самый лоб, а нижняя часть лица закутана тёмным платком до самого носа.
Когда Варвара перевела на неё взгляд, Фёкла вздрогнула. Пальцы её, судорожно державшие край шали, разжались на мгновение.
На нижней губе Фёклы, прямо по белой, обветренной коже, тянулся тонкий, буро-красный след. Не царапина, не запекшаяся ссадина — ровный, глубокий стежок, словно кожу прокололи толстой цыганской иглой и сухой суровеющей нитью и стянули намертво.
Варвара сделала шаг к ней. Бабы в толпе охнули и пятились, освобождая дорогу.
— Фёкла Василевна, — тихо сказала Варвара, становясь перед ней. — Покажи горло. Что у тебя с губой?
Фёкла молчала. Глаза её — выцветшие, водянистые, полные дикого, зверьего страха — метались от Варвары к гробу Арины. Она судорожно отрицательно качнула головой и ещё плотнее прижала платок к лицу.
— Фёкла, я фельдшер, — мягко, но с нажимом произнесла Варвара, протягивая руку к её плечу. — У вас в деревне дифтерит или жаба? Покажи, не упрямься.
Она коснулась края шали. Ткань была влажной от часового дыхания.
Фёкла отпрянула, ударившись затылком об икону. В этот момент из её груди вырвался звук.
Это не был человеческий голос. Не сип, не стон и не всхлип. Из зажатого, стянутого нитяным следом рта Фёклы вырвался звонкий, девичий, почти свадебный перелив — чистый, как весенняя вода на перекате, но холодный до тошноты.
Голос звучал не из горла — он шёл будто из самого воздуха вокруг неё, из щелей между брёвнами, из пыльных столбов света.
—
В церкви стало так тихо, что было слышно, как в паникадиле трещит восковой наплыв.
Фёкла зажала рот обеими руками, из её глаз брызнули слезы, омывая красную, воспалённую линию на нижней губе. Она осела на крашеный пол горницы, подогнув колени, и билась лбом о доски, издавая лишь глухое, мычащее сипение.