Денис Сытин – Белый Колодец (страница 1)
Денис Сытин
Белый Колодец
Пролог
Сказывают старые люди, а я и сама слыхала от своей бабки, а та – от своей, что в незапамятные времена, когда ещё казаки только-только начали селиться по здешним ярам и балкам, был в степи родник. Бил он из-под белой глины на самом дне глубокого оврага, и вода в нём была сладкая, как тот мёд, что возят греки из-за моря. И всякий, кто пил ту воду, забывал печали. Солдатка ли, мужа не дождавшаяся, вдова ли горькая, пахарь ли, надорвавшийся на непосильной работе – испьют той водицы, и вроде легче станет. Не то чтобы память отшибало, нет – а словно кто-то невидимый руку на плечо положит: потерпи, мол, всё пройдёт.
А в позапрошлом ещё веке случилась история. Была в хуторе девка, Варвара, красоты неописуемой, и полюбила она казака одного. А казак тот жениться не захотел – может, гулящая была, может, родители не благословили, теперь уж не упомнит никто. Только бросил он её, ушёл за Дон и сгинул. А Варвара не стерпела позора, надела белое платье, вышла ночью к тому роднику и утопилась. В омут головой, прямо в сладкую воду.
С той поры и началось. Родник не то чтобы проклятым стал – а другим. Вода осталась сладкой, но пить её люди перестали. Потому что по ночам стала Варвара из воды выходить. Босая, в белом, мокрая вся. Выйдет, постоит на берегу, поглядит на хутор и назад уйдёт. А те, кто видел её, говорили: глаза у неё не мёртвые, а живые. Только пустые. Будто нет в них ничего, кроме той самой воды.
А потом, через год, вернулся тот казак. Пришёл пешком с того берега, худой, обросший, и прямо к роднику. И утопился следом. В ту же ночь. И с той поры повелось: каждый год кто-нибудь в том омуте кончал. Не то чтобы сами лезли – а будто звала их вода. Кого тоска заест, кого любовь обманет, кого жизнь утомит – идут и идут. А те, кого вытаскивали, потом по ночам домой приходили. Стучались в окна, просились погреться. И пускали их, дураков, потому что лица – родные, глаза – знакомые. А они пили живую кровь по ночам, и чем больше пили, тем сильнее худел тот, кто пустил.
Потом, уже при советской власти, поставили на том месте колодец. Бетонное кольцо опустили, думали, вода уймётся. Ан нет. Вода не унялась. Только глубже стала и чернее. А Варвара всё выходит. И не одна теперь – с ней другие, кого за годы прибрало.
А моя бабка, царствие ей небесное, говорила так: не вода это вовсе. Это место, где горе людское собирается. Кто сильно любит – того она и чует. Идёт на любовь, как рыба на свет. И если любовь та настоящая, без корысти – она её пьёт и силу набирает. А если ложная – давится и отпускает.
Но это когда было. Может, и врали старухи. А только колодец тот стоит до сих пор. И вода в нём сладкая. Кто не верит – пусть попробует.
* * *
Бабка Нюра замолчала, поглядела на мальчишку, что сидел у её ног, разинув рот, и перекрестилась на икону в углу.
– А ты, Ванятка, к колодцу не ходи, – сказала она строго. – Слышишь? Ни-ни. Там нечисто.
– Баб, а почему же тогда наши туда ходят? – спросил мальчишка, шмыгнув носом. – Воду берут.
– Воду берут, потому что жить надо, – вздохнула старуха. – А ты пока мал, ты слушайся. Вырастешь – сам разберёшься.
* * *
Это было давно. Полвека назад, а то и больше. Теперь бабки Нюры давно на свете нет, и мальчишка тот вырос и состарился, и своих внуков нянчит. А колодец всё стоит. И вода в нём всё сладкая. И Варвара всё выходит по ночам, только теперь её редко кто видит – разучились люди глядеть на то, что мимо глаз.
Но иногда, если очень сильно кого полюбишь, она может и показаться. Потому что место то – оно не воду хранит, оно память хранит. О том, что любовь сильнее смерти. Только вот хорошо это или страшно – никто не знает. Даже те, кто оттуда возвращался.
Глава первая. Дорога
Щебёнка хрустела под сапогами сыро, вязко – не так, как летом, когда она сухая и звенит под подошвой, а с прихлюпом, будто каждый камешек облит жидкой грязью. Егор шёл не спеша, хотя за спиной, под лопаткой, саднило знакомо и нудно – осколок, оставленный там навечно, ныл к непогоде. А погода как раз и ломалась: третьи сутки над Донщиной стояла аномальная оттепель, небывалая для конца апреля. Старики в хуторах говорили – такой мокряди не видали с восемьдесят пятого, когда вода в Дону поднялась до самых обрывов.
Он нёс в кармане гимнастёрки, у самого сердца, старенький кнопочный телефон. Специально такой взял, когда отправляли в учебку, – сенсорные на морозе дохнут, а тут батарейка держит неделю. И запись там была одна, затертая почти до дыр, которую он слушал сотни раз – в госпитале под Москвой, в поезде, на перекладных, а теперь вот здесь, на этой размокшей дороге.
Голос Катерины шёл сквозь помехи, будто издалека, будто с того света, хотя она сама была жива тогда, когда записывала. Или не жива? Он уже путался в этих сроках. Врачи сказали – немного осталось. Ты не приезжай, тут карантин, всё равно не пустят. Я дождусь. Ты главное вернись. Я буду ждать…
Он дождался. Вернулся. Только ждать было уже некого.
В Криворожье, на кладбище, он был один раз, сразу после похорон. Мать Катерины, тётка Шура, стояла над свежим холмиком, сухая, почерневшая от горя, и смотрела на него так, будто он был виноват в том, что жив, а её дочь – нет. Может, так оно и было. Кто их разберёт, материнские сердца.
Он тогда постоял, помолчал, положил на могилу горсть хуторской земли, привезённой в носовом платке, и уехал. И больше не возвращался.
А теперь шёл домой. В хутор Варварин, где его никто не ждал, кроме отца, который после инсульта еле двигался, да старого колодца, про который бабка Нюра когда-то рассказывала страшные сказки.
Слева стелилось поле, чёрное, набрякшее влагой, кое-где по бороздам ещё лежали островки снега – грязные, ноздреватые, обречённые. Справа тянулась лесополоса: акации и клёны стояли голые, но почки уже набухли, и ветер доносил терпкий, чуть горьковатый запах молодой коры. Воздух был густой, сырой, им было трудно дышать, будто не воздух вовсе, а кисель. Егор курил редко, только когда нервы сдавали, а сейчас закурил, жадно затягиваясь, и долго смотрел на дорогу, которая вилась меж двух хуторов – Калинова и Варварина.
Четыре километра щебёнки, перемешанной с чернозёмом, он знал с детства. Каждое лето, бывало, бегал по ней босиком, сшибая росу с придорожной полыни. Каждую осень гонял на велосипеде в Калинов за хлебом. Каждую весну, вот как сейчас, месил грязь, чертыхаясь и радуясь одновременно, потому что весна на хуторе – всегда праздник, даже если за плечами война.
А теперь война кончилась. И весна была. И ничего не радовало.
Он остановился на середине моста через балку Голенького. Мост был старый, бетонный, с облупившимися перилами, но крепкий – ещё с тех времён, когда хутор Голенький был не пустым местом на карте, а живым, многолюдным казачьим углом. Теперь от Голенького не осталось ни плетня, ни кола – только балка, поросшая бурьяном, да этот мост. В детстве Егор с отцом ловили здесь голавлей – вода тогда текла быстрая, чистая, холодная. Потом балка пересохла, и мост стал просто мостом в никуда. А нынче, гляди-ка, снова вода.
Он перегнулся через перила, посмотрел вниз. Мутный поток нёс ветки, обрывки прошлогодней листвы, какую-то доску – то ли от ящика, то ли от старого плетня. Вода была стремительной, яростной, будто торопилась куда-то, будто опаздывала.
И вдруг в этом мутном потоке, в самой глубине, ему почудилось что-то белое. Он всмотрелся – нет, показалось. Просто пена на изгибе течения.
Егор сплюнул в воду, посмотрел, как слюна закрутилась в воронке, и пошёл дальше. И только когда отошёл шагов на десять, почувствовал странную тяжесть на левом плече. Будто кто-то положил руку. Мокрую, холодную руку.
Он резко обернулся.
Никого.
Только ветер качнул голые ветви вербы, и где-то далеко, на Городке, загудела водонапорная башня. А на плече, на гимнастёрке, темнело мокрое пятно – отчётливый след пяти пальцев.
Егор постоял, глядя на это пятно, потом перекрестился мелко, по-старообрядчески, как учила бабка, и зашагал дальше, уже не останавливаясь. Сердце колотилось где-то в горле, и осколок под лопаткой заныл так, будто хотел вылезти наружу.
Дорога теперь пошла под уклон. Слева и справа замелькали первые хуторские постройки: сараи, брошенные дома с заколоченными окнами, покосившиеся плетни. Варварин встречал его тишиной и грязью. Когда-то здесь было три сотни дворов, гуляли свадьбы, бабы выходили на улицу с песнями. Теперь – меньше сотни жителей, и те больше старики. Молодые разъехались кто куда: в Ростов, в Москву, на вахты. Остались только те, кому ехать некуда или незачем.
Егор миновал бетонную остановку – пустую, с облупившейся краской, на которой ещё можно было разобрать расписание автобуса «Варварино – Калинов – Вёшки». Автобус отменили три года назад, за нерентабельностью. Остановка стояла сиротливо, и только старухи изредка присаживались на неё, чтоб перевести дух, таская воду от колодца.
Вот и колодец.
Белый колодец, как его называли в хуторе. Бетонное кольцо, опущенное в землю когда-то давно, ещё при советской власти, казаками, которые решили заменить ветхий сруб на что-то основательное. Кольцо почернело, поросло лишайником, но стояло крепко. Вода в нём поднялась почти до края – чёрная, густая, как дёготь, и пахло от неё не тиной, а чем-то сладковатым, приторным, будто не вода вовсе, а перебродившее яблочное повидло.