18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Денис Нивакшонов – Мифы Грюндхайма (страница 23)

18

Он сделал шаг вперёд. За пределы круга света. Затем другой.

Он шёл. Без цели. Без памяти. Без страха. Навстречу ветру. Навстречу бескрайности. Без мыслей. Без воспоминаний. Его ноги сами несли по пыльной степной дороге, подчиняясь какому-то древнему, глубинному ритму, что был сродни движению ковыля под напором ветра. Внутри была лишь тишина. Не мирная, а мёртвая, бездонная, как вакуум между звёзд. Тот всепроникающий свист растворился, выполнив свою работу. Он выжег всё лишнее, оставив лишь идеальную, отполированную пустоту.

Он не видел Существа. Оно исчезло, растворилось в своей собственной бескрайности. Оно ему больше не было нужно. Его работа здесь была завершена.

Альма шла рядом. Она не отходила ни на шаг. В её собачьем сознании не было места метафизическому ужасу, но была бездна боли и преданности. Она видела, что с хозяином творится что-то страшное, непоправимое. Она тыкалась носом в его безучастную руку, лизала пальцы, с которых давно сочилась кровь, тихо поскуливала, пытаясь вызвать в нём хоть какую-то реакцию. Но он был глух и слеп к ней. Он шёл, движимый бездушными законами мироздания.

И вдруг впереди, в разрыве предрассветной мглы, замигали огни. Сначала один, потом другой, третий. Это был посёлок. Он не исчезал. Он всегда был здесь, всего в каких-то двадцати минутах ходьбы. Его просто скрывала та самая дымка, что стелилась не над степью, а в сознании самого Ефима.

Они вышли на окраинную улицу. Пахло дымом из печных труб, свежим молоком, привычной жизнью. Где-то кричал петух. Из открытого окна соседского дома доносились обрывки радио — диктор бодро рассказывал об успехах в освоении целины.

Ефим остановился. Его пустой взгляд скользнул по знакомым домам, заборам, колодцу. Ничто не отзывалось в нём. Это была чужая деревня в чужой стране. Альма, почувствовав знакомое место, радостно вильнула хвостом и потянула его в сторону дома, надеясь, что в стенах родного двора её хозяин очнётся.

Он позволил ей вести себя. Его ноги механически шагали. Они дошли до калитки. Ефим потянулся к щеколде — движение, вызубренное до автоматизма за тысячи повторений. Вошёл во двор.

Всё было на своих местах. И аккуратно сложенные дрова, и вёдра у колодца, и его же собственный верстак у сарая. Но для него это были просто объекты. Лишённые истории, смысла, эмоциональной нагрузки.

Калитка скрипнула. Из-за угла дома вышел сосед, дядя Миша, с кружкой чая в руке. — Ефим? А я уж думал, куда это тебя занесло с ночи? — хрипловато окликнул он. — Альма-то с тобой, гляжу. Всё в порядке?

Ефим повернул к нему голову. Его лицо было абсолютно бесстрастным, как стёртое лицо каменного идола. В его глазах не было ни узнавания, ни раздражения, ни простой человеческой усталости. Только плоская, бездонная пустота.

Дядя Миша помолчал, присмотрелся, и его собственное, добродушно-сонное выражение сменилось на настороженное и беспокойное. — Ефим? Ты как? На себя не похож. Не прихворнул ли?

Мужчина молчал. Он просто стоял, словно ожидая следующей команды. Альма села у его ног, подняла морду и тихо завыла. Не громко, не жалобно, а с той пронзительной, леденящей душу скорбью, на которую способны только самые преданные животные, чувствующие утрату, которую не могут осознать.

— Да что с тобой, браток? — дядя Миша сделал шаг вперёд, но что-то в этой картине — неподвижный человек, воющая собака, мёртвый взгляд — заставило его остановиться. Голова болит? Слушай, давай я жену позову, она тебе травяного отвару…

Ефим Рыбников медленно покачал головой. Движение было странным, механическим, лишённым всякого смысла. Это был не ответ, а просто реакция на звук, как реакция флюгера на дуновение ветра.

Потом он обошёл соседа, словно тот был неодушевлённым предметом, и направился к крыльцу своего дома. Его походка была ровной, чересчур правильной. Он открыл дверь и вошёл внутрь, не обернувшись. Альма метнулась за ним, но дверь захлопнулась перед самым её носом. Собака осталась на улице, она принялась скрестись лапами в дверь, издавая сдавленные, полные отчаяния звуки.

Дядя Миша стоял как вкопанный, с остывающей кружкой в руке. Предрассветный ветерок, уже не нёс в себе древнего ужаса, а просто будучи утренним ветерком, потянул по улице, поднимая клубы пыли.

Через несколько минут дверь снова открылась. Ефим вышел. Он был без телогрейки. В руках он нёс миску с водой и кусок чёрного хлеба. Он поставил миску перед Альмой, бросил хлеб рядом. Действия были выверенными, привычными. Он делал то, что делал каждое утро. Он кормил собаку.

Но в его глазах, когда он на мгновение взглянул на верного друга, не было ни капли тепла. Не было узнавания. Была лишь холодная, безличная констатация факта: живое существо требует питания.

Он повернулся и снова зашёл в дом. Дверь закрылась.

Альма не притронулась к еде. Она подняла голову и снова завыла. На этот раз громко, пронзительно, разрывая тишину утра. Это был крик о потере. Она понимала то, чего не могли понять люди. Она понимала, что её хозяин, Ефим Рыбников, не заболел. Он не сошёл с ума.

Он просто ушёл. Его тело вернулось, но сам он — его память, его любовь, его тоска, всё, что делало его человеком, — осталось там, в степи. Его забрали. Дети Бескрайности. Равнодушные и безликие, как сам ветер.

И теперь в тёплом, уютном доме сидел не мужчина, а пустая оболочка. Ходячее напоминание о том, что рано или поздно всё превратится в пыль, будет стёрто и забыто под неумолимым дыханием вечности.

А ветер гулял по улицам посёлка, донося с собой лишь запах полыни и далёкий, едва уловимый свист, который все приняли за обычный звук степного утра.

Урожай

То лето выдалось на редкость жарким и безветренным. Воздух над степью струился маревом, размывая контуры хуторов и силуэты одиноких акаций у дороги. К августу солнце выжгло всё дотла, превратив землю вокруг Антоновки в потрескавшуюся, бурую кожу. Степь поспела и выцвела, став блёклой и жёлтой, как старый пергамент, на котором стёрлись все письмена.

Андрей Викторович Штерн, учитель истории из райцентра, приехал в бывшую немецкую колонию по заданию РОНО — помочь местной школе с архивом и провести несколько лекций о новом, советском быте. Его приняли радушно, но с той прохладной вежливостью, которой потомки немецких колонистов всегда отгораживались от чужаков. Они говорили на своём странном диалекте, смешивая немецкие слова с украинскими и русскими, и даже комсомольский активизм здешней молодёжи казался каким-то отстранённым, будто бы игрой, в которую они наивно, но не совсем искренне пытались играть.

Штерн, человек образованный и по натуре своей наблюдательный, чувствовал себя здесь не просто чужим, а затерянным. Бескрайность степи угнетала его. Она была плоской, как стол, и бесконечной, как море, и от этого зрелища сжималось сердце. Не было здесь ни гор, ни лесов, чтобы укрыться от всевидящего ока неба. Линия горизонта была идеально ровной, и от этого казалось, что мир обрезан ножницами и за этим краем ничего нет. Только пустота.

Осень пришла не спеша, почти незаметно. Жара спала, и в воздухе повисло предгрозовое ожидание, хотя туч на небе не было. Первым признаком стало изменение ветра. Раньше он был горячим и сухим, а теперь в его порывах появилась холодная струйка, пахнущая дождём.

Именно тогда Андрей Викторович впервые услышал странный свист.

Случилось это на закате. Он возвращался от старой мельницы на окраине села, где любил гулять в одиночестве. Ветер, который целый день носился по степи, наконец улёгся, и в наступившей тишине он уловил едва слышный, пронзительный звук. То был не просто свист, а — бессвязный, многоголосый, будто десятки существ на незнакомых языках говорили разом, сливаясь в единый поток, который нёсся до самого горизонта. Звук шёл не откуда-то конкретно, а отовсюду сразу, его источником была вся степь разом.

Штерн остановился, замер, пытаясь понять слова, уловить смысл. Но смысла не было. Было только непонятное щемящее чувство тоски, такое острое, что перехватило дыхание. Ему вдруг показалось, что он самый последний человек на земле, что весь этот огромный, равнодушный мир смотрит на него с холодным любопытством и не видит в нём ничего значительного. Мимолётную букашку.

Свист стих так же внезапно, как и появился. Степь вновь погрузилась в безмолвие. Сердце Андрея Викторовича колотилось где-то в горле. Он поспешил назад, к огням Антоновки, и только у кромки первого огорода осмелился оглянуться.

Степь лежала в сумерках, тёмная и безжизненная. И на фоне багрового заката, на самом краю мира, ему померещился силуэт. Высокий, невероятно худой, неестественно прямой. Он не стоял на месте, а словно скользил по ковылю, не шевеля ногами, растворяясь в сгущающихся сумерках. А ветер, поднявшись вновь, донёс до учителя урывок того свиста — одинокий, протяжный звук, похожий на плач.

Андрей Викторович Штерн, советский учитель, атеист и материалист, впервые в жизни ощутил ледяное прикосновение подлинного, необъяснимого страха. Страха не перед чем-то, а перед Ничем. Перед Бескрайностью, которая заметила его и теперь молча наблюдала.

Он не знал, что это было только начало. Что степь только начала с ним разговаривать.

На следующее утро всё казалось обыденным и приземлённым. Жёлтое солнце встало над степью, куры деловито копошились в пыли, а из открытых окон сельсовета доносились уверенные щелчки счетов и размеренный голос секретаря. Ночной страх отступил, отливая как прибой, оставляя на берегу памяти лишь смутное, стыдливое недоумение. «Показалось, — убеждал себя Андрей Викторович, закуривая на крыльце школы. — Ветер в проводах. Нервы. Переутомление».