Денис Макеев – Стеклянное детство (страница 1)
Стеклянное детство
Часть I: Падение (1990–1992)
Глава 1. Лето 1990. Последний день детства
Последний день детства Артёма Соколова выдался жарким и пыльным, словно сама земля пыталась стереть в порошок всё, что было до этого. Пять часов пополудни. Солнце висело над кварталом панельных пятиэтажек – «хрущёвок», размытое, как грязное пятно на стекле. Воздух над асфальтом колыхался, дрожал, насыщенный запахами раскаленного битума, спелой пыли с газона и сладковатым дымком от шашлыка, который где-то за гаражами жарили «новые русские» – те, у кого были деньги на мясо.
Тёма был на пустыре, который все называли «полем». Здесь когда-то планировали построить детский сад, но бросили, оставив после себя котлован, заросший бурьяном, и горы строительного мусора. Трава была вытоптана в бурую, жилистую пыль, кое-где торчали острые осколки кирпича и битого стекла, блестящие на солнце, как пролитые слезы. Он, зажмурившись от света, сосредоточенно пинал мяч – потрескавшийся кожаный «пятак», почти черный от времени и грязи. Каждый удар отдавался в ноге глухим, упругим толчком, от которого по телу пробегала легкая дрожь. Он представлял себя Олегом Саленко, забивающим гол в ворота команды соперников. Воротами служили две ржавые, изъеденные дырками бочки из-под мазута, из которых до сих пор сочилась черная маслянистая жижа, пахшая химической горечью. Взрослые давно собирались их убрать, но руки не доходили, как и до всего остального – сломанных качелей, покосившегося забора, вечно забитого мусоропровода.
Сам двор был миром, четко ограниченным серыми коробками домов. На скамейках у подъездов, выкрашенных когда-то в зеленый цвет, а теперь облезлых до серого дерева, сидели бабушки, вечно чем-то недовольные. Они шелестели газетами «Правда» и «Труд», в которых писали одно, а по телевизору показывали другое. Их морщинистые лица были похожи на печеные яблоки, а в глазах стояла тихая, привычная тревога. Мужики в застиранных майках и трикотажных семейных трусах собрались вокруг бетонного столика, стучали толстыми желтыми костяшками домино. Звонкий стук «рыб» и басистые, утробные возгласы «козёл!» были такими же привычными, как гудение проводов и далекий гул от трамвайных путей, проложенных за домами. Из открытых окон, затянутых серыми сетками «от комаров и воров», доносились обрывки радио – то шикарный баритон Валерия Леонтьева, то тревожные, скомканные сводки о каком-то первом съезде народных депутатов, голос диктора был напряженным, срывающимся. Но никто не вслушивался. Взрослые, вернувшиеся с работы, говорили о дефиците, о талонах на масло и сахар, о том, что на заводе задерживают зарплату уже третий месяц, а вчера из проходной вынесли на руках сторожа дядю Васю – с инфарктом. Но для Тёмы это был просто шум, фон его жизни, такой же постоянный и необъяснимый, как вой сирены скорой помощи по ночам.
Он гонял мяч до тех пор, пока солнце не начало слепить глаза, а сзади на футболке не проступило мокрое пятно. Он пинал его изо всех сил, пытаясь загнать в воображаемый «девяток» между ржавыми бочками. Иногда мяч со звоном ударялся о металл, и тогда с противоположной стороны пустыря кто-то из пацанов кричал: «Отлично!».
Тёма играл один. Его лучший друг, Серёжка, уехал с родителями на дачу – копать картошку. Остальные ребята во дворе были младше, и Тёма, десятилетний, считал ниже своего достоинства гонять с ними мяч. Одиночество его не тяготило. Он привык к нему. Он был тихим, замкнутым ребенком, любившим читать книжки про пиратов и путешественников, которых ему приносил отец с заводской библиотеки. Эти книги пахли старым переплетом и пылью, и в них был другой мир – яркий, полный приключений, так не похожий на серость их двора.
Его прервал голос, донесшийся с третьего этажа:
– Тёма! Поднимайся! Ужинать!
Это был голос матери, Светланы. Голос, в котором всегда жила усталость, но сейчас в нем слышались и теплые, спокойные нотки.
Его мир в этот момент был прост и прочен, как бетонная плита. Он состоял из этого двора, запаха полыни, растущей у забора, и уверенности, что, поднявшись на третий этаж, он увидит на кухне отца, услышит его низкий, хрипловатый смех и почувствует знакомый, уютный запах жареной картошки с лучком и дешевым салом.
Он подобрал мяч, отряхнул с него прилипшие травинки и, прижимая сокровище к груди, побрел к подъезду. Дверь в подъезд была тяжелой, обитой ржавым железом, с выбитым стеклом, затянутым картонкой. Внутри пахло сыростью, вареной капустой и чем-то еще – может, мышиными трупиками, а может, просто безнадежностью. Лестница скрипела под ногами. На стенах – детские каракули и неприличные слова, выведенные гвоздем.
Квартира № 37 встретила его прохладной полутьмой. В прихожей, узкой, как коридор вагона, пахло старым паркетом, воском для мебели и чем-то съедобным, вкусным, домашним. Он скинул сандалии, поставил их аккуратно на подстилку у двери – старый, выцветший коврик с оленями – и босой, чувствуя прохладу линолеума, пошел на кухню.
Отец, Алексей Иванович Соколов, уже сидел за столом. Он был в своей старой синей робе, на локте – аккуратная заплатка из более темной ткани. Руки, большие, с широкими ладонями, в царапинах и с въевшейся навсегда грязи под коротко остриженными ногтями, лежали на столешнице, покоясь. Он только пришел с завода, усталый, от него пахло металлической стружкой, машинным маслом и потом. Но лицо его, покрытое легкой щетиной, было спокойным, почти умиротворенным. Он курил «Беломор», стряхивая пепел в жестяную пепельницу с видом ленинградского неба. Дым сизой, едкой струйкой тянулся к открытой форточке, за которой медленно гас летний день.
– Ну что, футболист, забил? – хрипловато спросил он, щурясь от дыма. Голос у него был глухой, будто из бочки.
– Забил, – Тёма уселся на свой стул, стараясь не шуметь. – Три-ноль.
– Молодец. Только смотри, штаны не порви. Мать заругает. Ниток таких синих больше нет.
Тёма кивнул, глядя на отца. Он был его героем, этим молчаливым, сильным человеком, который умел чинить всё на свете – от сломанного утюга до замка на двери.
Мать, Светлана, стояла у плиты, старенькой, эмалированной, с чугунными конфорками. Она мешала что-то в большой чугунной сковороде. На ней было простое домашнее платье, цвета увядшей сирени, с белыми крапинками. Лицо ее, обычно озабоченное, прочерченное ранними морщинами у глаз, сейчас было светлым, мягким. Она улыбалась, украдкой глядя на них, на мужа и сына, и в этой улыбке была какая-то грусть, будто она знала что-то, чего не знали они.
На столе, покрытом клеенкой с выцветшим рисунком – ромашки и васильки, – стояла тарелка с нарезанным черным хлебом, «кирпичиком», граненый стакан с густым томатным соком (осадок на дне еще шевелился) и солонка с отбитым краем, которую Тёма помнил с самого раннего детства. Обыкновенная советская кухня, шесть метров, обои в мелкий синий цветочек, потертый линолеум, холодильник «ЗИЛ», гудящий, как трактор. Но для Артёма это был центр вселенной, крепость, неприступная и надежная.
– Завтра на работу, – сказал отец, затушив окурок о дно пепельницы с характерным шипением. – Шеф обещал, что премию выдадут. За срочный заказ. Может, купим тебе новые кроссовки. Adidas, настоящие. Эти уже на вырост не натянешь.
Он указал взглядом на старые, потрепанные кеды сына, которые когда-то были белыми. Тёма кивнул, сгорбившись над тарелкой. Ему было неловко, даже стыдно, когда о его нуждах говорили всерьез, как о большой проблеме. Он видел, как родители экономили на всем. Как мать перешивала ему старые вещи отца, как они считали копейки, чтобы купить ему на день рождения новый альбом для марок. Как отец чинил сломанный патефон снова и снова, вместо того, чтобы купить новый магнитофон, как у соседей.
– А за что премия? – спросила мать, ставя на стол сковороду с дымящейся картошкой, перемешанной с яйцом и мелкими, хрустящими кусочками сала. Запах был умопомрачительный.
– За срочный заказ. Для шахтеров, кажется, какую-то новую крепь, – отец махнул рукой, как бы отмахиваясь от сложностей, в которые не хотел посвящать семью. – Какая разница. Деньги – они и есть деньги. На твои новые сапоги к зиме тоже хватит, Света.
Мать лишь вздохнула, усаживаясь на свой стул. Она знала, что эти «премии» часто задерживали, сокращали или не выплачивали вовсе.
Они ели молча, уставшие после дня, каждый погруженный в свои мысли. Было слышно, как за стеной соседи ругаются – орала тетя Лида, чей муж вечно пил, как хлопает дверь в подъезде, как где-то завывает чужая собака. Ложки звенели о тарелки. Тёма ел быстро, жадно, обжигаясь. Он зачерпывал картошку куском хлеба, вытирая сковороду дочиста. Он не знал, не мог знать, что это – последний ужин, когда все будут вместе. Последний, когда мир будет иметь хоть какую-то опору, когда слово «завтра» не будет вызывать смутной, холодной тревоги где-то под ложечкой.
После ужина отец, по своей привычке, встал и начал собирать посуду для того, чтобы ее помыть. Он всегда это делал, говоря, что мать и так весь день на ногах – на работе у станка, потом в бесконечных очередях, потом дома. Тёма пошел в свою комнату, которая была и гостиной. Здесь стоял диван-кровать, на котором он спал, шифоньер с зеркалом, и книжная полка, заставленная его сокровищами. Он лег на диван, уткнувшись носом в прохладную кожаную подушку, и стал смотреть в окно. Небо за окном медленно темнело, становилось сиреневым, затем фиолетовым. Где-то на горизонте, за трубами ТЭЦ, зажигались первые огни – желтые, тусклые, как будто им тоже не хватало сил гореть ярче. Он слышал, как родители разговаривают на кухне. Низкий, спокойный, убаюкивающий голос отца. Более высокий, немного взволнованный, с дрожью – матери.