Денис Безносов – Территория памяти (страница 10)
С этих решений все начинается, размышляет Ясперс, когда понимаешь, насколько абсурдно то или иное произнесенное либо пропетое на оперный манер умозаключение, та или иная бумага, даже случайная шутка, оброненная в вестибюле.
После совещания некоторое их количество собирается в коридоре, слышно, как кто-то смеется, рассуждая о новых правилах, мол, так было всегда, ради порядка можно и потерпеть, в конце концов, сами виноваты, а что, если по стене возле входа в зал развесить документы, статьи, интервью, в хронологическом порядке, как на стенах в Яд Вашем, чтобы можно было проследить, что кажущиеся теперь необратимыми изменения назревали незаметно, что рекомендации постепенно превращались в обязанности, нарушение которых предусматривает ныне регламентированное законом наказание, отчего человек, которого негласно постановили избегать, собирает вещи и увозит с собой выведенную из употребления культуру.
Непонятно, зачем я здесь присутствую, зачем слушаю, сверяясь с протоколом, смотрю на одинаковые лица, на их пальцы, нервно перебирающие листы бумаги, несколько секунд мы с Ясперсом смотрим друг на друга, безучастно, будто друг сквозь друга, действительно сквозь, его здесь, разумеется, нет, в сущности, здесь нет ничего, кроме интерьера, предметов мебели, прочих предметов, я привыкаю к предметам, подолгу храню им верность.
Скажем, старый бумажник, пара стоптанных ботинок, кружка с отколотой ручкой, содержимое промерзшей квартиры, из которой вынужден навсегда уехать, билеты на самолет и билетики на метро, оставшиеся от прогулок по разным городам, старые вещи, купленные на барахолках, в конце концов вещи, как литература, долговечнее, чем мы, произведенное человеком выносливей и прочнее человека, они могут быть исправлены, возвращены в обиход, мы по отношению к ним вторичны, мы отражаемся от предметов, как молекулы света, вполне уместными здесь оказываются Роб-Грийе, шозизм, Перек с его многоквартирными романами и псевдоавтобиографиями, где жизнь вещей гораздо увлекательней, чем протагонисты, шевелящиеся, как солнечные зайчики на поверхности вещей.
Живопись, по-ларионовски фиксирующая не предмет, а отраженные от него цветовые лучи, то есть имитация процессов внутри глаза, основание для абстракции, как паровоз Тёрнера, галлюцинация в раскаленном воздухе пустыни.
Vous les entendez, два немолодых собеседника обсуждают древнюю статуэтку, где-то наверху звонко смеются дети-тропизмы, больше ничего нет, только импульсы, реакции клетки на раздражитель, в том числе световой, не непосредственно на предмет, но оттолкнувшиеся от него светошумовые волны, мы распределены вокруг древней статуэтки, подобно отраженным от нее лучам, спровоцированным психическим реакциям на статичный раздражитель, мы, по всей видимости, наделены умеренной хаотичностью, вы слышите их, детей наверху, они звонко пересмеиваются, переговариваются, мы вторичны и по отношению к звуку, хотя можно ли быть наверняка уверенным, что действительно наверху смеются, даже в том, что там кто-то есть, насколько целесообразно самосознание света или звука, допустим, оно переоценено, как переоценена смерть, чтение книг или утренние хлопья с молоком.
Говорят, Саррот, урожденная Черняк, некогда сумевшая построить неплохую адвокатскую карьеру, но вынужденная в сороковые покинуть должность из-за происхождения, много времени проводила в уютных парижских кафе, где маленькие круглые столики принято расставлять почти вплотную друг к дружке, она сидела за таким столиком, украдкой подслушивая, выхватывая нечаянные реплики из чужих разговоров и сочиняя из них пьесы, где, например, компания друзей за столом что-то оживленно обсуждает, пока Жан-Пьер молчит, несколько подобных пьес.
Она сидит перед пустым неразлинованным блокнотом, пьет давно остывший кофе с молоком и, едва заметно посматривая на окружающих, бережно нащупывает l’usage de la parole[13], она слышит монолитное жужжание голосов, вакуумный гул, как в толпе на площади возле парламента или в салоне летящего самолета.
Голосам неведомо, что вместе с ними, среди них, в помещении наличествует чужак, черпающий из шума, производимого их мозгом, легкими, связками, языками, губами, нечто исключительно для себя, строительный материал, сродни художественному тексту, чье наличие вроде бы не подразумевалось, но они не придают значения, поскольку их слова не несут ценности, будучи единожды исторгнутыми, слова вполне воспроизводимы, эфемерны, безропотны, без труда игнорируемы.
Саррот завораживает изысканная беспомощность речи, она может расположить ее фрагменты в любом порядке, сконструировать нечто вроде ассамбляжа из вербальных обломков, она вольна делать с собранным материалом что ей заблагорассудится.
V. Вращение. Милгрэм. Аберрации. Площадь
Согласно хронологической таблице Вико, цивилизация началась со Всемирного потопа, не зря Атанасиус Кирхер чах над расчетами ковчега, поскольку мифологема наводнения присутствует чуть ли не во всех мировых культурах.
Семь цикличных народов, евреи, ассирийцы, скифы, финикияне, египтяне, греки, римляне, Ной, Сим, Иафет, Хам, прочие, пропитанная влагой земля, сухие огненные испарения, молния в небесах, первый ужас гигантов, человечество на стадии детства, пытающееся как-то объяснить все, что с ним происходит, ужас, породивший бога, ауспиции, гаруспиции, закругленная, как венский Ринг, история с куклами-богами на нитках, карусельными лошадками на подставках.
В тысяча семьсот пятьдесят втором, когда юлианский календарь сменяется григорианским, вместо третьего сентября сразу наступает четырнадцатое, это такая замедленно вращающаяся петля, объясняет пинчоновский Мэйсон пинчоновскому Диксону, бесконечно самоповторяющаяся воронка из одиннадцати дней, ходят слухи, некто Макклсфилд, астроном, нанял отряд пигмеев, чтобы колонизировать утраченную одиннадцатидневку, я и сам побывал там накануне, второго, в Оксфорде, время тогда застыло, быть может, его никогда не было, вместо него всегда было это вращение.
Четыре персонажа в поисках выхода, Ясперс за громоздким столом в кабинете, Ханна на раскаленной площади, Эйхман на стуле в тюремной камере, Бернхард в театральном зале, во втором ряду.
В детстве я плохо понимал, как устроена хронология, никоим образом между собой не связанные отдельные события были рассредоточены по времени-пространству, их порядок отчасти определялся последовательностью узнавания, отчасти степенью пускай и сомнительной, но важности.
Исторические личности мысленно помещались в одну категорию, исторические события, в том числе те, в которых фигурировали исторические личности, в другую, примечательные, но небольшие события в третью, сюжеты из семейной истории в четвертую и так далее, это напоминало хитроумный конструктор, детали которого разложены по ячейкам согласно внешним признакам, теоретически его нужно было собирать, но я ленился, меня не то чтобы занимала подлинная хронология событий.
Точно так же позднее, слишком поздно по меркам образованных людей, я увлекся литературой, читал вне всякой исторической последовательности, выхватывая имена и названия книг из комментариев к предыдущим, обнаруживая Гёте у Набокова, Кафку в статье о Шопенгауэре, имена группировались в схемы, наново раскладывались по ячейкам, я понимал, что они существовали и существуют в некоторой последовательности, но меня устраивало их бытование вне хронологии, в таком очевидном невежестве, надо полагать, содержится иррациональное стремление к освоению цикличности, где хронология вращается, как время на стыке календарей, и многое на следующем повороте слоится, совпадая с предыдущим, как если смотреть на изображение сквозь другое изображение, отпечатанное на кальке, и еще одно, и еще.
Персонажи, оказавшиеся в разных точках спирали, выполняют одинаковые сюжетные функции, почти по Проппу, герой покидает дом, герой вступает в брак и воцаряется, герой и вредитель вступают в борьбу, последствия их действий тоже предопределены, разве что имеются инварианты, вторичные признаки, основные сюжетные формулы при этом нисколько не меняются, но создается иллюзия преобразования одного в другое, смены действующих лиц, размышляя об этом, самоповторяюсь, путаюсь, слышу в Мужене тех же птиц, которых слышал Пикассо, которых слышит Пикассо.
Подхожу к забору вокруг дома, где он провел последние двенадцать лет, вижу черепичную крышу на фоне изогнутого ландшафта, вилл, рассеянных белыми пятнами по зеленым склонам, иду к церкви, кажется, семнадцатого века, куда он частенько захаживает, всякий раз оказываясь в крошечном городке, задаюсь вопросом, как там можно было жить, чем изо дня в день, например, занимался Бунин в Грассе, допускаю, что у него были какие-то иные потребности, допускаю, что у Пикассо тоже были иные потребности, в противном случае он попросту двенадцать лет ходил по одной и той же тропинке, взбирался на холм, спускался с холма, попутно рассматривая один и тот же пейзаж, пересохший канал в лесу, но в разное время дня и года, как на выставке устаревших импрессионистов.
Сквозь художника просачивается облик другого художника, сквозь диктатора его предшественник, необязательно непосредственный, поскольку все так или иначе существуют одновременно.