Денис Белевцев-Белый – Палач Империи. Варяжский гость. Книга 1 (страница 3)
В подвале, в поленнице с берёзовыми дровами, часы «Павел Буре» отсчитывали последние секунды. Секундная стрелка ползла к двенадцати. Минутная уже замерла на цифре «двенадцать с половиной». Часовой механизм, заведённый на тридцать шесть часов, тикал с механической точностью — 18 000 ударов в час, 300 в минуту, 5 в секунду. Каждый удар приближал смерть.
Когда минутная стрелка коснулась цифры «шесть», часовой механизм замкнул контакт. Ударный штифт — стальной, закалённый, с бойком на конце — сорвался с пружины и ударил по капсюлю-детонатору.
В подвале раздался сухой щелчок — капсюль сработал, воспламенив детонатор. Детонатор — цилиндр из красной меди, наполненный тетрилом, — вспыхнул, передав огонь двенадцати фунтам тротила.
Грохнуло.
Сначала Голицын почувствовал спиной волну — горячую, плотную, как удар доской плашмя на скачках, когда лошадь бьёт копытом в грудь, сшибая дыхание и выбивая рёбра из суставов. Воздух, сжатый взрывом до плотности воды — в двенадцать раз плотнее обычного, как в глубине океана на глубине ста метров, — ударил в позвоночник, сломал рёбра, выбил лёгкие из ритма. И вместе с волной пришёл запах — тот самый, миндальный, горьковато-сладкий, приторный, как дешёвый ликёр. Тротил. Двенадцать фунтов тротила.
Потом пришёл звук. Не хлопок. Не грохот. Всемирный треск, будто небо разорвали пополам от Финского залива до Чёрного моря. Звук был плотным, материальным — Голицын физически ощутил, как он вдавливает его в пол, расплющивает внутренности, выворачивает органы наизнанку. Что-то тёплое потекло из ушей — кровь, смешанная с лимфой, жёлтая, прозрачная, густая, — и вместе с ней пришёл запах кордита.
Потом его швырнуло в зеркало.
Спина хрустнула — три позвонка треснули, но не сломались. Трещины. Волосяные. Болезненные, но не смертельные. Правое плечо ударилось о раму — хрустнул сустав, выскочил из чашки с противным чваканьем, как пробка из бутылки шампанского. Рука повисла плетью. Голицын стиснул зубы — челюсти свело судорогой, желваки заходили ходуном, — и не закричал.
Он падал, и в падении успел развернуться — подставил спину, а не лицо, прикрыл голову руками, сжался в комок. Осколки зеркала впились в спину, в плечи, в поясницу, в ноги — но не в лицо, не в живот, не в ключицу. Он рассчитал. Он готовился. Он знал, как упасть.
Он упал на паркет, в лужу чужой крови, и сквозь звон в ушах услышал, как рушится потолок.
Он поднял голову — насколько мог при треснутых позвонках — и увидел ад.
Зал, который минуту назад сиял огнями тысяч свечей и сверкал венецианскими зеркалами, превратился в бойню.
Потолок рушился. Тяжёлая лепнина — ангелы, херувимы, гирлянды из цветов и фруктов — падала крупными хлопьями, похожими на засохшие сливки. За ней — перекрытия, дубовые балки толщиной с руку, лопнувшие, как спички. За балками — штукатурка, серая, с волосяной сеткой внутри, которая трещала и рвалась, как ткань. За штукатуркой — кирпичная кладка, красный кирпич, пыльный, с белыми разводами соли, падающий целыми блоками, поднимающий тучи ржаво-красной пыли. Запах известки — меловой, с ноткой тухлого яйца — смешивался с запахом крови, и этот коктейль ударил в нос, заставляя желудок сжиматься.
Голицын увидел, как люди кричат без звука — разинутые рты, бешеные глаза, брызги слюны, смешанной с кровью. Он не слышал их, потому что барабанные перепонки лопнули. Но он видел. Видел каждую деталь.
Вот полковник в парадном мундире — три ордена на груди, эполеты с бахромой, — ползёт по паркету на четвереньках, оставляя за собой красный след, похожий на ковровую дорожку. Кишки его вывалились из разорванного живота — толстые, сизые, пульсирующие в такт сердцу, влажные, блестящие, покрытые слизью и кровью. Они волочатся по полу, как толстые черви, оставляя за собой мокрую дорожку, в которой отражаются свечи. Он пытается запихнуть их обратно скрюченными пальцами — хватает, сжимает, заталкивает в разорванную брюшину, — но они скользят, как живые змеи, выскальзывают из рук и снова вываливаются наружу, ударяясь о пол с мокрым шлепком. Паркет под ним становится чёрным от крови — не красным, а чёрным, потому что крови так много, что она не успевает впитываться и застаивается лужами глубиной в палец.
Вот фрейлина в бриллиантовом колье — три нитки, каждая в три ряда, камни по десять каратов — пытается подняться на ноги, опираясь на левую руку. Правой руки у неё нет выше локтя. Плечо разорвано в клочья — мышцы висят лоскутами, из обрубка торчат обломки плечевой кости, белые, с острыми краями, и из раны бьёт фонтан ярко-алой артериальной крови — высокий, сильный, пульсирующий, с каждым ударом сердца выбрасывающий на пол полстакана тёплой жидкости. Кровь разлетается брызгами, падает на её собственное лицо, на платье, на пол. Она смотрит на всё это с недоумением — на фонтан, на обрубок, — делает шаг, поскальзывается в луже собственной крови, падает лицом вниз и больше не двигается. Бриллиантовое колье рассыпается при падении — камни раскатываются по полу, закатываются под трупы, под обломки, под ноги умирающих.
Вот старик в ордене Андрея Первозванского — голубая лента через плечо, звезда на груди — стоит на коленях среди обломков битой посуды и осколков хрусталя, в луже красного вина, смешанного с кровью. Из его ушей течёт кровь — чёрная, густая, как дёготь, — и он молится. Губы шевелятся быстро, беззвучно, но Голицын читает по ним: «Отче наш, иже еси на небесех, да святится имя Твое, да приидет Царствие Твое...» Руки сложены на груди, пальцы дрожат, на каждом пальце — перстни с рубинами, теперь окровавленные и чёрные.
Вот мальчик-камер-паж в голубом мундире с серебряными пуговицами, с треугольной шляпой, которая слетела с головы, — четырнадцать лет, кудрявый блондин с ангельским лицом, покрытым веснушками, — сидит, привалившись к колонне, и смотрит на свои ноги. Обеих нет. От коленей — рваные культи, из которых торчат обломки берцовых костей, белые, как сахар, с острыми краями, режущими воздух при каждом движении. Кровь течёт сначала быстро — толчками, в такт сердцу, — потом медленнее, потому что сердце мальчика уже не может качать кровь с прежней силой. Он сидит неподвижно, глядя на то, что осталось от его ног, и его глаза сухие, потому что шок сильнее боли. В них нет страха — только недоумение, как у ребёнка, который не может решить задачку: «Если отнять две ноги, сколько останется?»
Вот женщина в траурном платье — та самая, с кольцом на обрубке — стоит посреди зала, целая и невредимая. Она улыбается. От уха до уха. У неё во рту блестит стальная проволока — детонатор, который она зажала зубами в последний момент, на всякий случай, если часы не сработают. Но часы сработали. Проволока не понадобилась. Она улыбается, и в её улыбке — торжество, безумие и смерть.
Голицын посмотрел в сторону императорской ложи.
Николай Второй лежал на паркете в десяти шагах. Осколок чугунной вентиляционной решётки — тяжёлый, ржавый, с острыми краями — срезал ему голову выше кадыка, ровно, почти хирургически, на уровне второго шейного позвонка. Голова откатилась на три шага и замерла лицом вверх, глядя в рушащийся потолок пустыми глазами. Из обрубка шеи всё ещё текла кровь — чёрная, густая, как дёготь, медленно, потому что сердце остановилось минуту назад и теперь кровь вытекала только под действием силы тяжести.
Рядом с телом императора лежал граф Фредерик, министр императорского двора. У него не было лица — осколок зеркала снёс кожу, мышцы, нос, губы, оставив только череп с двумя глазами, которые смотрели в разные стороны и моргали. Он был жив. Он пытался кричать, но без губ и щёк крик получался влажным, булькающим, похожим на хрип умирающей собаки.
Голицын смотрел на это и не чувствовал ничего.
Ни жалости. Ни вины. Ни сожаления.
Только холодную, математическую ясность.
«Царь мёртв, — подумал он. — Империя рухнет. Начнётся хаос. Кровь. Гражданская война. Распад. А потом — порядок. Мой порядок. Порядок, который я построю на обломках. Не для людей — для империи. Не для живых — для идеи. Не для счастья — для выживания».
Он попытался встать — и смог. Потому что позвоночник был не сломан, а только треснут. Потому что рёбра были сломаны, но не пробили лёгкие. Потому что подключичная артерия была цела — осколки впились в спину, в плечи, в ноги, но не в шею, не в ключицу, не в живот. Потому что он рассчитал всё правильно.
Он встал на четвереньки, потом на колени, потом на ноги. Левая рука висела плетью — вывихнутое плечо болело адски, но он зафиксировал его ремнём от портупеи, прижав к туловищу. Правая рука работала — он вытащил наган из кобуры, проверил барабан. Все шесть патронов на месте.
Он стоял посреди ада, с вывихнутой рукой, треснутыми позвонками, сломанными рёбрами, лопнувшими барабанными перепонками, с кровью, текущей из ушей и носа, — но он стоял.
«Жив, — подумал он. — Жив. Империя умерла. А я жив. Я построю новую. Из крови, из пепла, из обломков. Я построю её сам».
Он повернулся и пошёл к выходу. Сквозь дым, сквозь кровь, сквозь трупы. Шаг. Ещё шаг. Ещё. Ноги слушались плохо — треснутые позвонки давали о себе знать, каждое движение отдавалось болью в спине, в пояснице, в ногах. Но он шёл.
Он почти дошёл до двери, когда над ним что-то заскрипело.