Денис Белевцев-Белый – Палач Империи. Варяжский гость. Книга 1 (страница 2)
Один священник в чёрной рясе с золотым крестом на груди. Крест настоящий, византийской работы, серебро с чернью, инкрустирован гранатами — такого не дают простым монахам. Такой крест стоит тысячу рублей, а годовой доход сельского прихода — пятьдесят. Слишком чистая тонзура: у настоящего монаха выбритое место на макушке зарастает за три дня, и там всегда видна щетина, твёрдая, колючая. У этого — гладкая, лоснящаяся кожа, как у младенца. Слишком внимательный взгляд: бегающие зрачки, сужающиеся при фокусировке на цели. Слишком молод для сана — лет двадцать пять, а уже игумен? Не бывает. Только если он не агент. Или не убийца. Или и то, и другое сразу.
Одна женщина в траурном платье, которую никто не приглашал. Она появилась в восьмом часу, когда только начали разносить шампанское, и прошла через центральный вход, не предъявив приглашения, и никто её не остановил, потому что на лице у неё было такое выражение, которое останавливает само — смесь горя и стали, и с ней никто не хотел связываться. Она выпила три рюмки водки залпом — не морщась, как заправский солдат после марш-броска — и с тех пор не двигалась, только крутила обручальное кольцо на безымянном пальце. Которого у неё не было. Ампутация давняя, лет десять, культя затянулась гладким розовым рубцом, но кость внутри осталась, тонкая, как спица, и кольцо сидело на ней как влитое, поблёскивая золотом в свете свечей.
Голицын знал этот трюк: женщина-террористка с ампутированным пальцем не привлекает внимания обыска — кто станет снимать кольцо с того, чего нет?
Она была не одна. В её сумочке — чёрной, крокодиловой, с потайным отделением — лежали два сухих гальванических элемента «Тюдор», соединённых последовательно, и медная кнопка с бакелитовой рукояткой. Провод от батареи уходил в вентиляционную решётку у плинтуса, тянулся под полом, через технический туннель, и выходил в подвале, у поленницы с дровами, где был спрятан электродетонатор. Резервный. На случай, если часовой механизм откажет.
Потому что основным был не он.
— Ваше сиятельство, — капитан Отдельного корпуса жандармов Блюменталь подошёл с бокалом шампанского так близко, что Голицын почувствовал запах одеколона «Рига» — дешёвого, казённого, с нотками можжевельника и дёгтя, которым пахли все жандармы от Варшавы до Иркутска. Пальцы Блюменталя в белых перчатках дрожали так сильно, что шампанское плескалось о края бокала. Левый глаз дёргался — нервный тик, который появлялся у него перед каждым крупным провалом.
— В кулуарах шепчут, — заговорил капитан, понижая голос до шёпота. — Эсеры заложили адскую машину. Где-то здесь. Агент Фельдман сообщил — бомбу пронесли в буфетной. Мои люди обыскали — ничего не нашли. Но чутьё подсказывает — сегодня. Ставка — на их визит к Государю. Через час вынос императорского штандарта. Полтораста шагов по Малой Анфиладе. Идеальная дистанция для взрыва — тротиловые шашки, дистанционный подрыв или часовой механизм. Наши сапёры говорят — двенадцать фунтов хватит, чтобы обрушить потолок в радиусе пятнадцати саженей.
Голицын не изменил лица. Взял бокал, отпил маленький глоток, почувствовал кисловатый привкус «Вдовы Клико» с нотками зелёного яблока и бриоши, сделал вид, что поперхнулся, и наклонился к уху капитана так близко, что услышал, как бьётся его сердце — слишком быстро, сто сорок ударов в минуту.
— Место? Не буфетная. Буфетная — отвлекающий манёвр. Смотри на четвёртую колонну от входа. Под ней — технический проход в подвал. Там хранят дрова для каминов. Берёзовые, сухие, уложенные в поленницу — полено к полену, чурбак к чурбаку, с вентиляционным зазором в полвершка. Бомба в дровах. Завёрнута в мешковину, пропитанную парафином — чтобы не отсырела и не пахла, чтобы собаки не взяли след. Я видел её вчера, когда проверял подвалы. Тротил, около двенадцати фунтов. Запах — миндаль. Горький, приторный, сладковатый.
— Но если бомба в подвале, как они её подорвут? — спросил Блюменталь, и в его голосе прозвучала надежда — может быть, он ошибся, может быть, ничего не случится, может быть, они успеют.
— Два способа, — ответил Голицын спокойно, почти лениво, как будто объяснял студенту устройство паровоза. — Основной — часовой механизм. Часы «Павел Буре», инерционные, с боем. Заведены на четверть двенадцатого. Механизм соединён с капсюлем-детонатором через ударный штифт. В двенадцать тридцать штифт бьёт по капсюлю — и тротил превращается в ад. Резервный — дистанционный подрыв. От бомбы протянут провод в зал. На конце провода — гальваническая батарея и кнопка. У женщины в сумочке. Если часы откажут — она нажмёт сама.
Блюменталь побледнел так сильно, что его лицо слилось с белым кителем — стало одного цвета с сукном, серовато-белого, с синевой под глазами и серыми губами, как у покойника.
— Ваше сиятельство, это измена. Прямая измена Его Императорскому Величеству. Государь через час выйдет к этим дровам. Мы обязаны...
— Вы, Блюменталь, солдат, — перебил Голицын. Голос его стал тихим, как шёпот в исповедальне, но в этом шёпоте звучал металл. — Солдаты исполняют приказы. Мой приказ — отойти. Скажи своим — сегодня ничего не случится. Иначе я лично позабочусь, чтобы тебя отправили в Иркутск, в самый дальний околоток. Иди. Пей шампанское. Улыбайся. Сделай вид, что ты не знаешь. Сделай вид, что ты в восторге от бала. Потому что если ты хоть слово скажешь — ты умрёшь не сегодня, но завтра. И не от бомбы. От пули в затылок. Моей пули.
Блюменталь сжал зубы так, что желваки заходили ходуном, щёлкнул каблуками, отдал честь и ушёл, растворившись в толпе. Голицын видел, как его широкая спина мелькнула между фрейлин и исчезла у выхода в буфетную.
«Правильно, — подумал Голицын. — Иди. Там безопаснее. Ты умрёшь не сегодня. А перед смертью вспомнишь меня. Вспомнишь этот разговор. И поймёшь — я был прав. Империя должна сгореть».
Он остался у колонны. Закрыл глаза на мгновение — длинное, глубокое, как последний вздох перед выстрелом, — и подумал о том, что привело его сюда.
В 1905 году, после Кровавого воскресенья, он чуть не ушёл из армии. Хотел подать рапорт, уехать в имение, забыть о царе, о Петербурге, о службе. Но не ушёл. Потому что понял: уйти — значит сдаться. А он не сдаётся. Он будет ждать. Ждать момента, когда сможет что-то изменить.
В 1912 году он познакомился с агентом эсеров — человеком, который передавал ему информацию о готовящихся покушениях. Голицын не выдал его. Не потому, что сочувствовал. А потому, что понял: эти люди делают то, что должен был бы делать он сам — но не может, потому что присягал. Они расчищают место для нового. Для империи без царя.
Сегодня настал этот момент.
Он открыл глаза и досчитал до ста.
Восемьдесят три — фрейлина в изумрудном платье с глубоким декольте свалила бокал с шампанским на платье соседки — той самой, в розовом, с дурацкими страусовыми перьями в причёске. Шампанское растеклось по шёлку тёмным пятном, похожим на кровь. Фрейлина в розовом завизжала, но визг утонул в музыке.
Девяносто один — великий князь Николай Николаевич, рослый, грузный, с красным от кутежа лицом и запахом перегара, перешёл на немецкий мат, требуя от официанта новый бокал.
Девяносто восемь — заиграли фанфары, объявляя выход императора. Медные трубы взревели, перекрывая гул голосов, заставляя стены дрожать в такт нотам.
Ровно в половине двенадцатого Государь Николай Александрович вышел из боковой двери в сопровождении министра императорского двора графа Фредерикса. Царь был в мундире лейб-гвардии Преображенского полка — тёмно-зелёном, почти чёрном, с серебряным шитьём на воротнике и обшлагах, с эполетами, расшитыми золотом, — и выглядел усталым как никогда. Под глазами — синие круги, глубокие, как впадины. Губы сжаты в тонкую линию, почти исчезнувшую между носом и подбородком. Взгляд отсутствующий, блуждающий, как у человека, который смотрит сквозь толпу, сквозь стены, сквозь время — в пустоту.
Он шёл, глядя на пол, на паркет, на свои ноги, как будто боялся споткнуться. Как будто уже знал, что через минуту упадёт и больше не встанет. Как будто уже видел свою смерть и смирился с ней.
Голицын смотрел на него и думал: «Четырнадцать лет на троне. Четырнадцать лет ошибок. Ходынка — тысяча триста трупов, и он поехал на бал, когда их ещё не убрали. Кровавое воскресенье — сто сорок убитых, и он назвал это дурацкой историей. Порт-Артур — сдал крепость, когда можно было держаться ещё месяц. Цусима — тридцать восемь кораблей на дно, восемь тысяч матросов убитыми. Распутин. И каждый раз он выживал. Каждый раз находил оправдание. Каждый раз убегал от ответственности. Сегодня — не выживет. Сегодня ответственность догонит его. Сегодня она примет форму двенадцати фунтов тротила, часового механизма и женщины с обрубком пальца».
Уголком глаза он заметил, как женщина в траурном платье остановила кружение кольца. Кольцо замерло на тонкой кости обрубка. Она перестала дышать. Грудная клетка замерла, не поднимаясь, не опускаясь. Только зрачки расширились — стали чёрными, как угли, заняли всю радужку.
Её правая рука опустилась в сумочку. Пальцы нащупали бакелитовую рукоятку кнопки. Но она не нажала. Ждала. Слушала — хотя в зале было шумно, хотя сердце колотилось как бешеное. Ждала щелчка.