18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Денис Белевцев-Белый – Механик (страница 8)

18

— Чего вылупился, козёл? — спросил он, сплюнув сквозь зубы. Плевок шмякнулся об пол в полуметре от Фарика.

Фарик промолчал. Не его уровень.

Дальше, у самой стены, на нижних нарах сидел старый блатной. Лет шестидесяти с хвостиком, а может, и семидесяти — в этом возрасте все выглядят одинаково, если жизнь прошла за решёткой. Волосы белые, как пух одуванчика, тонкие, редкие, торчат в разные стороны. На голове — засаленная чёрная кепка-восьмиклинка, надвинутая на самые брови. На нём была тельняшка с выцветшими полосками и чёрные треники с пузырями на коленях. Он сидел на нарах, скрестив ноги по-турецки, и пил чай из алюминиевой кружки — маленькими глотками, с наслаждением, как будто это был не кипяток с заваркой третьей свежести, а дорогой коньяк. На новенького он не смотрел вообще — ни взглядом, ни поворотом головы. Для него Фарика не существовало. Пока не заслужил — не существует.

Но главный был у окна.

Лежал на нижних нарах — тех, которые под самым окном, на сквознячке. На левом боку, подложив под голову тощую жилистую руку. И читал книгу.

«Трёх мушкетёров» Александра Дюма-отца — замусоленных до такой степени, что обложка держалась на честном слове и синей изоленте, которой кто-то заботливо обмотал корешок. Страницы пожелтели, края обтрепались, некоторые выпадали и были вложены обратно на свои места — кое-как, не по порядку. Мужик листал их медленно, с расстановкой, иногда останавливаясь на какой-нибудь фразе, перечитывая её про себя.

Мужику было лет сорок. Может, сорок пять. Не понять сразу — время на зоне ставит на лицах такие отметины, что возраст становится условностью. Жилистый, поджарый, как борзая. Кожа на лице — обветренная, тёмная, с глубокими морщинами, проложенными не старостью, а жизнью. Складки у губ — жёсткие, горькие. Скулы острые, под скулами — тени. Глаза пронзительные, светло-голубые, с такими бледными радужками, что они казались почти белыми на загорелом лице. И смотрели эти глаза сквозь тебя — как рентген, как старый хирург, который без скальпеля видит, где у тебя гниёт внутри.

На груди у него висел крест на медной цепочке — вытертой до блеска, каждое звено отполировано многолетним ношением. Крест был простой, без украшений, литой, тёмный от времени. Закреплён на цепочке двумя кольцами, чтобы не болтался. Отсюда и кличка — Крест. Или Крестовый. Кто-то звал просто Крест, кто-то — дядя Крест, кто-то — Крест-батюшка, с уважением и страхом.

Фарик слышал эту кличку раньше. Ещё на воле, от бывалых людей. Крест — вор в законе. Авторитет. Из тех, кто держит общак, кто решает споры, кто не лезет на рожон, но если надо — может одним словом изменить судьбу человека. Реальных сроков у него было два — за разбой и за грабёж с нанесением тяжких телесных, но все, кто с ним сидел, говорили: Крест не пальцем деланный. У него голова варит, как никогда. И пальцы у него длинные, тонкие, унизанные перстнями — два серебряных с бирюзой на левой руке, один золотой с агатом на правой. На зоне перстни — не просто украшение. Это статус.

— Чего встал, кучерявый? — спросил Крест, не отрываясь от книги. Голос низкий, хриплый, как наждачная бумага по стеклу. Простуженный, что ли, или сорванный на какой-то давней пьянке.

— Фархад меня зовут, — ответил Фарик. Голос не дрогнул, хотя внутри всё сжалось. — Фарик.

— А-а-а, Фархад. — Крест отложил книгу — не захлопнул, а аккуратно закрыл, положил на нары обложкой вверх, — и сел, свесив босые ноги. На ногах — шлёпанцы из чёрной резины, китайские, с потёртыми ремешками. — Ну, давай, турок. Рассказывай. По какой масти залетел? Только без понтов. Без пыли в глаза. Я враньё за версту чую, у меня нюх на дерьмо, как у собаки Павлова. Я, пацан, не пальцем деланый — меня на говне не проведёшь. Предупреждаю сразу: заливалово не люблю, а правду — уважаю. Даже если она горькая. Даже если она в жопу кусается. Правда есть правда. С неё спрос другой.

В камере повисла тишина. Такая, что слышно было, как за стеной капает вода из ржавого крана — кап, кап, кап, с интервалом в пять секунд.

Узбеки замерли, не дыша. Молодой хмырь на верхних нарах приоткрыл рот, забыв закрыть. Старый блатной в кепке отставил кружку и медленно, очень медленно повернул голову в сторону Креста, ожидая развязки.

Фарик сглотнул. Горло пересохло, как в пустыне. Он подумал о матери, о Сабрине, о Насте. И сказал:

— Угон. Статья 89-я, часть вторая. «Волгу» тридцать девятую, чёрную, коммерческую угнал. С автобазы. На запчасти толкнул — под разбор, в Люблино, армянину Вахтангу. Дали четыре пятьсот. Половину матери отдал — на лекарства сестре. Сестра больна, туберкулёз запущенный. Деньги нужны были. Срочно. Иного выхода не видел. Дурак я. Не спорю.

— Дурак, — повторил Крест, не как насмешку, а как констатацию факта. Как врач говорит пациенту: «У тебя сломана нога». — Дурак, конечно. На ходу подметки рвёшь? Нет? Тогда нахера тебе в это дело лезть? Ты кто по жизни? Студент? Рабочий?

— В техникуме учусь, автодорожном. Третий курс. Права есть — на «Б» и на «С». В гараже у дяди Васи подрабатываю — движки чиню. Могу любой мотор собрать с закрытыми глазами. Золотые руки, говорят. Только золотые руки сейчас... сами понимаете, не кормят.

— Понимаю, — Крест кивнул. — Время сейчас такое — каждый сам за себя. Страна катится в жопу, цены растут, магазины пустые. Я за новостями слежу — там такое творится, что волосы дыбом. Горбачёв со своей перестройкой... — Он махнул рукой, не договорив.

Помолчал. Потёр переносицу костяшкой указательного пальца — сначала справа налево, потом слева направо.

— Лекарства, значит, — сказал он задумчиво. Голос стал тише, спокойнее, как будто он размышлял вслух. — Добрый самаритянин, мать его. Только в нашей жизни добрые самаритяне в тюрьме и сидят, пацан. Ты это усвой. У добрых — сроки. У злых — деньги и власть. — Он усмехнулся, но глаза остались холодными. — А ты думал, кому помог, когда чужую тачку уводил? У хозяина, может, семья, дети. Он на этой «Волге» — так сказать, на хлеб зарабатывал, на масло, на колбасу по талонам. А ты её — под нож, на запчасти. И остался человек без колес. Без работы. Без корки хлеба. Ты об этом подумал, турок? А?

Фарик опустил голову. Рука сама потянулась к карману, нащупала пачку «Астры», но доставать не стал — нельзя при Кресте раньше времени. Надо ждать разрешения. Или пока сам не предложит. Порядок есть порядок.

— Не подумал, — признался он, глядя в пол, в бетонные плиты с выбоинами. — Знаю — неправильно сделал. Мне сестра дороже была. И мать. И отец без работы. И сестрёнка младшая — в школу собрать нечего. Но хозяину... хозяину — да, плохо сделал. — Он поднял голову, посмотрел Кресту в глаза. — Дурак я, дядя Крест. Совсем дурак.

В камере снова повисла тишина. Узбеки перестали дышать совсем. Молодой хмырь с наколкой приоткрыл рот — так и сидел с открытым ртом, как рыба на берегу. Старый блатной отставил кружку окончательно, повернулся всем корпусом, положив руки на колени. Даже за стеной перестали петь — будто прислушивались.

Крест долго, очень долго смотрел на Фарика. Сверху вниз — в глаза. Потом снизу вверх — по лицу, по шее, по рукам. Оценивал. Как лошадь на ярмарке. Или как боевого пса — перед тем как взять в стаю.

Потом хмыкнул — негромко, одними ноздрями. И полез под матрац — нащупал там что-то, вытащил. Смятая пачка «Беломора» — папиросы толстые, вонючие, крепкие, как кузнечный мех. От пачки пахло махоркой и сыростью. Крест вытряхнул одну папиросу, сунул в зубы, прикурил от зажигалки «Зиппо» — настоящей, американской, с выгравированным орлом, не китайской подделкой. Глубоко затянулся, выпустил дым через нос — двумя струями, как дракон.

Потом протянул пачку Фарику.

— Закури, турок. Вижу — курить хочешь, а достать боишься. Правильно боишься — порядок есть порядок. Но я разрешаю. — Он похлопал по нарам рядом с собой, по серому колючему одеялу. — Садись. Не надрывай шею, стоять не обязательно. Садись, говорю. Слушать буду.

Фарик взял папиросу. Руки не дрожали — ни капли. Прикурил от зажигалки Креста — та самая «Зиппо», американская, с тёплым, жирным пламенем. Глубоко затянулся. Горький, удушливый дым ударил в лёгкие — «Беломор» крепче «Астры» втрое. Но это был первый человеческий жест за долгое время, с того самого утра, когда его увели в наручниках. И он стоил того, что слёзы выступили на глазах и кашель подступил к горлу.

Он сел на нары — осторожно, на самый край. Не внаглую, не на всё место. Скромно. С уважением.

— Значит, так, пацан, — Крест говорил медленно, с расстановкой, как старый учитель, который в сотый раз диктует первоклашкам правила грамматики. — Слушай и запоминай. На зоне свои порядки. Не наши — соколиногорские, не дворовые, не техникумовские. Тут законы другие. Написанные не чернилами, а кровью. Понял?

— Понял, — кивнул Фарик.

— Порядок первый: за «петуха» — ответишь. Это значит — на мусоров не работай, не стучи, не фискаль. Иди на зону — забудь дорогу в оперскую часть. Сделал дело — гуляй смело, но без языка. Скажешь лишнее — сгноим. Сгноим так, что родная мать не узнает. У нас память долгая.