Денис Белевцев-Белый – Механик (страница 10)
Ввели Черепа. Он вошёл — мятый, с синяком под глазом, с опухшей губой, в казённых штанах и майке. Увидел Фарика — и отвел глаза. Не мог смотреть. Стыдно было до боли в груди, до рези в горле.
Фарик сидел спокойно, смотрел на Черепа без злости, без упрёка. Только с какой-то тихой грустью — как на младшего брата, который набедокурил и теперь боится признаться.
— Ну что, голуби, — капитан постучал ручкой по столу. — Давайте по новой. Черепанов, вы подтверждаете свои показания, что угон совершали совместно с Шеибовым?
Череп молчал. Смотрел в пол. Руки тряслись.
— Черепанов, я к вам обращаюсь! — капитан повысил голос, стукнул кулаком по столу так, что графин подпрыгнул.
— Серега, — тихо сказал Фарик. — Ты ничего не делал. Ты просто пиво пил. Помнишь? Сидел во дворе, пиво пил, а я мимо проходил. И всё. Ничего ты не знаешь. Никуда не ездил. Не помнишь ты ничего.
Череп поднял глаза. В них стояли слезы. Губы дрожали.
— Черепанов, не слушайте его! — капитан стукнул снова. — Давайте показания, как договаривались. Или сейчас же отправим вашу маму в следственный изолятор как соучастницу! У неё же сердце больное, да?
Череп сглотнул. Посмотрел на Фарика — тот чуть заметно кивнул. Как в тот раз, во дворе, когда они договаривались об угоне. Один кивок — и всё понятно.
И вдруг Череп выпрямился. Расправил плечи. Сжал кулаки.
— Я отказываюсь от своих показаний, — сказал он, глядя прямо на капитана. Голос дрожал, но слова были твердые, рубленые. — Меня били. Заставляли наговаривать на Фархада. Ничего я не знаю, никуда не ездил, никого не видел. Я в тот вечер дома сидел, телик смотрел. Всё.
Лейтенант рванул с места, вцепился Черепу в плечо:
— Ты че, падла, сучишь? Мы тебе покажем — били! Давай протокол подпишешь сейчас всё, что сказал! А не подпишешь — посадим всю твою семейку, понял?
— Не подпишу, — Череп мотнул головой, хотя голос его сорвался на фальцет. — Хоть убейте — не подпишу. Моя мать не виновата. Я один всё сделал. Нет, не один! Ничего я не делал! Я ни при чём!
Капитан взбесился окончательно. Орал, топал ногами, грозил новой статьёй — за дачу ложных показаний, за клевету на органы, за укрывательство преступления. Череп стоял на своём. Молчал и мотал головой. Плечи у него ходили ходуном, но он не сдавался.
Фарик смотрел на него и улыбался — чуть заметно, уголками губ.
— Уведите обоих, — устало махнул рукой капитан после получаса бесполезных криков. — Черепанова пока в камеру. Фархадова — на допрос.
Когда их выводили, Череп на секунду обернулся. Фарик кивнул ему. И Череп понял: всё правильно. Всё так, как надо. Друг друга не сдают.
Глава 8: Следствие
Две недели тянулось следствие.
Черепа держали в камере, но больше не били — видно, побоялись, что снова откажется от показаний. Он сидел тихо, не высовывался, на допросах твердил одно: «Не знаю, не был, не видел. Меня заставили подписать, я под давлением дал показания. Прошу считать их недействительными».
Вахтанга приводили на опознание. Тот сначала уверенно тыкал пальцем в обоих — мол, они, точно они, приезжали ночью, на чёрной «Волге», я их запомнил. А потом, глядя на спокойное лицо Фарика и затравленный взгляд Черепа, вдруг засомневался.
— Темно было, — сказал Вахтанг, отводя глаза. — Мог и обознаться. Вроде один был. Высокий такой, кучерявый. А второй может, и был, а может, и нет. Не помню точно. И вообще, я человек пожилой, память уже не та.
В те годы свидетели часто «теряли память», если им правильно намекнуть. А Вахтангу намекнули — не Фарик с Черепом, а свои, с разборки. Тем, кто держал подпольный бизнес в Люблино, совсем не улыбалось, чтобы менты к ним в гости зачастили. Лучше один раз заплатить, чем потом месяц прятать товар. Вахтанг понял намёк, кивнул, и память ему отшибло начисто.
Дело начало разваливаться. Череп молчал как рыба об лёд. Вахтанг «ничего не помнил». Улик против двоих, кроме слов Вахтанга, не было. А Вахтанг теперь говорил, что, может, и один был. Но Фарик уже дал признательные показания. Машину нашли (вернее, то, что от неё осталось — груда металлолома на разборке, которую не успели переработать). Ущерб был доказан. Кого-то сажать было надо.
Следователь скрипел зубами, плевался от злости, но делать нечего. Переписали обвинение: не группа лиц, а одиночка. Черепа выпустили под подписку о невыезде — формально, до суда он проходил как свидетель. Перед выходом его вызвали к следователю.
— Скажи спасибо своему дружку, — сказал следователь, брезгливо глядя на Черепа, который стоял перед ним в мятой одежде, с впалыми щеками. — Он за тебя срок потянет. А ты иди, живи. Только запомни: если хоть слово кому — мы тебя достанем из-под земли. И маму твою посадим, и сестёр. Понял?
Череп кивнул. Вышел на свободу. Вечером того же дня напился в подворотне до чёртиков, блевал за гаражами, плакал и кричал в пустоту: «Фарик, прости меня, дурака! Прости!» Но никто его не слышал, кроме бродячих собак, которые брели к мусорным бакам.
А Фарик остался в СИЗО. Ждать суда.
Глава 9: Приговор
Двадцатое июня 1991 года. Московский городской суд, зал 317Зал суда встретил Фарика запахом старой мебели и казённого равнодушия. Высокий, под три метра потолок с облупившейся лепниной — когда-то здесь были ангелочки и гирлянды, а теперь остались только безликие завитушки, покрытые слоем жёлтой краски, которая пузырилась и отходила хлопьями. Тяжёлые дубовые скамьи, тёмные, отполированные сотнями задниц за сотни заседаний, стояли в три ряда. Дерево было холодным на ощупь, с трещинами и сучками, местами замазано шпаклёвкой другого цвета.Ряды почти пустовали. Скамьи для зрителей заполнились меньше чем наполовину — только самые близкие, те, кому некуда было деваться, кто не мог не прийти. Родственники подсудимого: мать, отец, Лейла. Пара журналистов из местной газеты «Вечерние Текстильщики» — парень с блокнотом, который писал быстро, стенографически, и лысеющий фотограф с тяжёлым «Зенитом» на кожаном ремне, щёлкавший Фарика в профиль и анфас, словно тот был экспонатом. Двое понятых в выцветших синих халатах — их привели для порядка, они сидели на последней скамье, зевали и поглядывали на часы.В первом ряду, сразу за ограждением, на котором висела табличка «Для публики», сидели свои.Эльмира Каримовна — маленькая, худая, в единственном приличном платье, тёмно-синем, с длинными рукавами, которое она берегла для особых случаев. Платье было старое, ещё из «Берёзки», купленное когда-то на сбережения — в нём она ходила на свадьбу к племяннице в В Казахстане и на похороны матери. Голова покрыта линялым платком в горошек, из-под которого выбивались седые пряди. Руки, узловатые, с вздутыми венами, лежали на коленях, сцепив пальцы в замок. Она не плакала. Сидела с прямой спиной, с каменным лицом, и только губы её шевелились — она читала молитву, ту самую, которой учила её мать, а мать — свою мать, на арабском, который она почти не понимала, но в котором была сила.Рядом с матерью — Лейла. Тринадцатилетняя девочка, которая за месяц, прошедших с ареста брата, превратилась из ребёнка в почти взрослую женщину. Она надела ту самую новую форму, которую Фарик купил ей на украденные деньги — коричневое платье, белый фартук, белые банты. Может быть, хотела показать брату, что он старался не зря. Может быть, просто не было другой одежды, хотя новое платье ещё одно было, но она решила пойти в школьной форме. Лейла не плакала — она сжалась в комок, обхватив себя руками, и тихо, беззвучно вздрагивала. Изредка она проводила ладонью по щеке, смахивая слезу, но делала это быстро, будто стыдясь.Сабир Алиевич, отец, сидел с краю, положив свои большие, мозолистые руки на колени. Он сильно похудел за этот месяц — работы нет, сын в СИЗО, от переживаний и бессонных ночей — сделали своё дело. Лицо его было серым, щёки запали, под глазами залегли глубокие тени. Он смотрел прямо перед собой, на закрытую дверь, из-за которой должны были привести сына. В его взгляде не было злости или отчаяния — была какая-то тяжёлая, каменная усталость. Правая рука его лежала на колене, левая — сжимала край скамьи так сильно, что костяшки побелели.Сабрину не взяли. Мать побоялась — у девочки мог начаться приступ от нервов, кашель задушил бы её прямо в зале суда. Сабрина осталась дома с соседкой, тётей Машей, которая обещала покормить, напоить чаем и включить мультики по телевизору. Перед уходом мать долго гладила её по голове и говорила: «Всё будет хорошо, доченька. Скоро твой брат вернётся». Они обе знали, что это неправда.В третьем ряду, у самого прохода, почти на выходе, сидела Настя. Та самая, любимая, единственная. Она надела новое платье — то самое, с цветочками, импортное, которое Фарик купил ей на те самые деньги. Платье было лёгким, летним, с короткими рукавами и широкой юбкой — такое надевают на свидания, на прогулки, на танцы. Но Настя в нём выглядела так, будто на похороны нарядилась. Лицо её было бледным, с красными пятнами на щеках — след от долгих, бессонных слёз. Глаза опухли, веки набрякли. Она сидела, прижимая к груди сумочку — дешёвую, китайскую, кожзам, — и смотрела на дверь, не отрываясь.— Встать, суд идёт! — объявил судебный пристав — пожилой мужчина в форме, с обвисшими усами и медалью на лацкане, которая звенела при каждом шаге.Все в зале поднялись. Заскрипели скамьи, зашуршали одежды. Вошла судья — женщина лет пятидесяти, с усталым лицом, глубокими морщинами у губ и очками в толстой золотой оправе, которые сползали на кончик носа. Ольга Васильевна Ковалёва — её имя было написано на табличке на столе. Седая, коротко стриженная, в тёмной мантии с гербом СССР на груди. Она прошла к своему креслу, тяжело опустилась, поправила очки и взяла в руки папку с надписью «Уголовное дело 147/91».— Садитесь, — сказала она, не поднимая глаз.Зашуршали скамьи снова.Фарика ввели через боковую дверь. Конвойные — двое здоровенных парней в серых шинелях, с автоматами Калашникова на груди — взяли его под локти и повели к скамье подсудимых. Она стояла сбоку, отдельно от всех, в деревянном ящике с решёткой. Не настоящая клетка, но что-то вроде — решётка до пояса, деревянная перегородка, за которой нельзя сидеть нормально, только стоять, опершись на поручни.Фарик был в казённой робе — мешковатой, серой, с номером на спине и на груди, выведенным чёрной краской через трафарет. Номер был «104», нерусский, чужой. Роба колола шею, была велика в плечах и мала в поясе. На ногах — казённые ботинки, тяжёлые, с толстой подошвой, такие дают, чтобы не убежал.Он поднял глаза и обвёл зал взглядом. Увидел мать — каменную, неподвижную. Увидел отца — сжатые кулаки, серое лицо. Увидел Лейлу — белые банты, мокрые глаза. Увидел Настю — в новом платье, с лицом, по которому текли слёзы.И отвел взгляд. Не мог смотреть. Потому что знал, что если посмотрит в глаза матери дольше двух секунд — разреветься, как девчонка, а этого нельзя. В СИЗО его научили: слёзы — это слабость. Слабость — это смерть.— Слушается дело по обвинению Шеибова Фархада Сабировича в совершении преступления, предусмотренного частью 2 статьи 89 Уголовного кодекса РСФСР, — объявила судья тем самым ровным, безразличным голосом, которым буднично зачитывают списки продуктов или сводки погоды. Без эмоций. Без жалости. Без намёка на то, что здесь, в этом зале, сейчас будет сломана чья-то жизнь. — Слово для оглашения приговора предоставляется судье Ковалёвой Ольге Васильевне.Она открыла папку, надела очки, поправила их — сползли снова. И начала читать.— Признать Шеибова Фархада Сабировича, 1973 года рождения, уроженца города Москвы, гражданина Союза Советских Социалистических Республик, виновным в совершении преступления, предусмотренного частью 2 статьи 89 Уголовного кодекса РСФСР — «Хищение государственного имущества в крупных размерах».Она сделала паузу, перевернула страницу. В зале было тихо — так тихо, что слышно было, как муха бьётся о стекло высокого, зарешёченного окна.— Стоимость похищенного, согласно заключению экспертизы 045/91 от 2 июня 1991 года, с учётом износа транспортного средства и рыночных цен на момент совершения преступления, составляет четырнадцать тысяч двести рублей, — продолжала судья. — Автомобиль ГАЗ-31029, чёрный, 1989 года выпуска, государственный номер МОС 37-42, принадлежащий автобазе 3 имени Лихачёва, обнаружен на территории гаражного кооператива «Нефтяник» в Люблино в разукомплектованном состоянии, с демонтированными узлами и агрегатами, большая часть которых признана экспертами непригодной к дальнейшей эксплуатации. Восстановлению автомобиль не подлежит.Фарик слушал, и каждое слово падало на него, как камень. Он смотрел на судью, на её очки в золотой оправе, на её белые, аккуратно уложенные волосы, и думал: «Откуда в ней столько равнодушия? Неужели за двадцать лет работы она так и не привыкла, что за каждым делом — человек? Или привыкла — наоборот, привыкла, и поэтому ей всё равно?»— Несмотря на отрицание подсудимым факта соучастия, — судья перевернула ещё одну страницу, — и наличие первоначальных показаний свидетеля Гасаняна В. Р., указывавших на возможную причастность иных лиц к совершению преступления, следствие не располагает достаточными и неопровержимыми доказательствами группового сговора. В связи с изменением свидетелем Гасаняном показаний в ходе дальнейшего следствия, а также отсутствием иных подтверждающих улик — свидетельских показаний третьих лиц, вещественных доказательств — суд квалифицирует деяние как совершённое одним лицом.Фарик перевёл взгляд на Черепа. Тот сидел на скамье для свидетелей, сбоку, поджавшись, как побитая собака. Лицо у него было жёлтое, нездоровое, под глазами — синяки, на скуле — свежий, незаживший кровоподтёк. Руки он держал на коленях, но они дрожали — мелкой, противной дрожью. Череп смотрел на судью, но видел, наверное, что-то своё — может быть, ту ночь, когда они катили «Волгу» по асфальту автобазы, может быть, те деньги, которые он пропил, может быть, мать и сестёр, оставшихся в коммуналке.Он держался. Молчал. Не сдал. И за это Фарик был ему благодарен больше, чем за что-либо в жизни.— Принимая во внимание дерзость преступления, его направленность против государственной собственности, значительный размер причинённого ущерба, а также то обстоятельство, что похищенное имущество было разукомплектовано, частично уничтожено и приведено в полную негодность к использованию по назначению, что подтверждается актом технической экспертизы 147/91 от 5 июня 1991 года, — судья подняла глаза от бумаги и посмотрела на Фарика поверх очков. Глаза у неё были серые, усталые, без блеска. — Суд не находит оснований для применения статей 34 и 35 Уголовного кодекса РСФСР, предусматривающих условное осуждение и отсрочку исполнения приговора. Ходатайство защиты о смягчении наказания оставить без удовлетворения.По залу прошёлся шёпот. Мать Фарика замерла, перестала дышать. Лейла вцепилась в её руку, и её пальцы побелели. Настя закрыла лицо ладонями — плечи её затряслись.— Руководствуясь принципами социалистической законности, неотвратимости наказания и воспитательной меры воздействия, — судья читала уже механически, как заученное, — а также принимая во внимание, что подсудимый ранее не судим, в содеянном раскаялся, дал признательные показания на начальном этапе следствия, активно способствовал раскрытию преступления, что смягчает его вину, однако не может служить основанием для изменения меры пресечения на не связанную с лишением свободы ввиду тяжести совершённого деяния и наступивших последствийСудья замолчала. Перевернула последнюю страницу. Сняла очки, положила их на стол, рядом с папкой. Поправила мантию.— Суд постановляет: назначить Шеибову Фархаду Сабировичу наказание в виде лишения свободы сроком на ДЕСЯТЬ ЛЕТ с отбыванием в исправительно-трудовой колонии строгого режима.В зале ахнули. Бабки на последнем ряду — те самые две, которые пришли поглазеть на «преступника», — зашептались громко, не стесняясь.— Господи, десять лет — говорила одна, та, что помоложе, в цветастом платке. — За тачку-то. Первый раз ведь парень оступился, молодой совсем. Неужто нельзя было помягче, условно? Других вон за убийство меньше дают— А нефиг воровать! — отрезала вторая, с острым носом и злыми глазками-буравчиками. — Знай наших! Поделом вору и мука! Надо было думать, когда государственное добро тырил. Советскую власть захотел обворовать? Вот тебе и получи!Журналист в блокнотом строчил, как пулемёт — ровные строчки покрывали страницу за страницей, уши его горели от возбуждения. Фотограф поднял «Зенит», навёл резкость — щёлк. Фарик в профиль. Щёлк — анфас. Щёлк — мать, прижимающая руку к сердцу.— Срок наказания исчислять с момента фактического задержания — с 22 мая 1991 года. Меру пресечения в виде заключения под стражу оставить без изменения до вступления приговора в законную силу. — Судья закрыла папку. — Приговор может быть обжалован в Мосгорсуде в течение десяти суток со дня оглашения.— Десять лет строгого режима, — повторил адвокат, сидевший рядом с Фариком на скамье защиты — пожилой, в потрёпанном костюме, с портфелем, который он не выпускал из рук. Он повернулся к Фарику, шепнул: — Будем обжаловать, Фархад. Это слишком много. Судья явно перегнула. Надо писать кассацию.Фарик не ответил. Он смотрел в зал. На мать.Эльмира Каримовна сидела с прямой спиной, сцепив пальцы на коленях. Она не плакала. Только когда конвой взял Фарика под локти, чтобы увести, она коротко выдохнула — так выдыхают, когда ударяют под дых, когда не хватает воздуха — и перекрестила вслед.Перекрестила. Хотя они были мусульмане. Хотя они никогда не крестились — ни она, ни её мать, ни бабушка. В доме не было икон, они не отмечали Пасху, не ходили в церковь. Но сейчас, в эту секунду, она перекрестила сына — широко, размашисто, по-старообрядчески, как учила её когда-то соседка, бабка Дуня, с которой они жили в коммуналке ещё в молодости, в Казахстане. Правой рукой, сложив пальцы щепотью, прижав к груди, ко лбу, к правому плечу, к левому.Маленькая, в линялом платке, с глазами, полными такой боли, что на неё страшно было смотреть, она казалась сейчас не женщиной, а памятником — памятником всем матерям, чьи дети уходили в тюрьму, на войну, в никуда. Памятником из слёз и молчания.Рядом с ней Лейла рыдала — не скрываясь, не зажимая рот. Она плакала громко, навзрыд, уткнувшись лицом в мамино плечо. Белые банты на её голове дрожали, туфельки стучали каблуками об пол.Отец не двигался. Он сидел, сжав кулаки, и смотрел на сына — в последний раз перед долгой разлукой. В его взгляде было что-то такое, отчего у Фарика сжалось сердце. Не злость. Не отчаяние. А что-то другое, более страшное — стыд. Не за себя, за сына. За то, что не уберёг, не наставил, не остановил вовремя.— Пап, — тихо сказал Фарик, но отец его не услышал — или услышал, но не подал виду.Конвой дёрнул его за рукав. Фарик сделал шаг к выходу, но замер — услышал:— Федя!Настя. Она встала с места, прижимая к груди сумочку, и смотрела на него — вся мокрая от слёз, с размазанной тушью, с дрожащими губами. Она не кричала, не рыдала, как Лейла. Она стояла и смотрела, и губы её шевелились.— Я буду ждать, Федя, — прошептала она. Но в тишине зала, где все замерли, услышали все. — Десять лет — не срок. Я дождусь. Я обещаю.Фарик кивнул ей. Чуть заметно, одними глазами, но она увидела. Увидела и улыбнулась сквозь слёзы — криво, жалко, но искренне, так, как улыбаются только те, кто любит по-настоящему, не за что-то, а вопреки всему.— Шевелись! — рявкнул конвойный, дёрнув сильнее.Фарик повернулся и пошёл к выходу. Он не оглядывался — нельзя было. Слышал за спиной всхлипы, шёпот, скрип скамей, которые покидали зрители. Слышал, как адвокат что-то говорит матери: «Мы обязательно обжалуем, Эльмира Каримовна, не плачьте, это слишком сурово». Слышал, как отец глухо, невнятно выругался — впервые в жизни при людях, матом, злым, горьким.Дверь захлопнулась за его спиной. Засов лязгнул — железо о железо, металл о металл.Конвой повёл его по длинному коридору — серому, плохо освещённому, с лампочками дневного света, которые гудели и мигали. На стенах — плакаты: «Честность — лучшая политика», «Соблюдай социалистическую законность», портрет Ленина с поднятой рукой. Полы кафельные, скользкие, с грязными разводами от тысячи сапог.В конце коридора ждал автозак — тот самый серый «уазик» с решётками. Фарика втолкнули внутрь, пристегнули наручниками к поручню. Машина тронулась, подпрыгнула на первой же кочке.Он закрыл глаза. И увидел Настю — в новом платье, с мокрыми щеками, с улыбкой, которая стоила десяти лет.— Десять лет — не срок, — повторил он шёпотом. — Я выйду. Я обещаю.Автозак выехал на шоссе Энтузиастов и взял курс на восток — в сторону Владимирского централа, откуда этапируют в зоны. Фарик смотрел на московские улицы, которые уплывали за мутным стеклом, и думал о том, что его жизнь разделилась на «до» и «после».«До» — это запах бензина, улыбка Насти, кашель Сабрины, пирог с капустой на день рождения, двор на Соколиной Горе, «Белые розы» из открытого окна, споры с Черепом о жизни, отцовская «Волга», мамины руки.«После» — это серый цвет, запах хлорки, решётки, железные нары, конвой, чужие лица, срока, которые отсчитывают не годами, а днями.Впереди было десять лет — целая жизнь.А сзади осталась другая жизнь — та, которую он сам разрушил в одну ночь, когда решил, что цель оправдывает средства.Фарик прижался лбом к холодному стеклу и закрыл глаза.Машина увозила его в неизвестность.