реклама
Бургер менюБургер меню

Даша Скворцова – Глиняное сердце (страница 3)

18

На ладони, под одеждой, след замочной скважины вдруг заныл холодом. Резким, пронизывающим, как укол льдинки в самое сердце раны. Холод пробился сквозь ткань кармана, заставив Льва вздрогнуть.

«Прекрати, – подумал он отчаянно, сжимая ладонь в кулак. – Закройся. Не хочу это слышать!»

И – о чудо – шум в голове поутих. Не исчез полностью, но приглушился, словно кто-то убавил громкость. Чувства от вещей стали фоновым шумом, едва уловимым гулом, а не пронзительным криком. Лев облегчённо выдохнул. Значит, можно контролировать. Значит, он не совсем сумасшедший.

Но контроль давался ценой. Ладонь продолжала ныть холодом, и теперь к этому холоду добавилась лёгкая, ноющая боль, будто он долго сжимал в руке кусок льда.

Уроки прошли в тумане. Лев механически записывал, отвечал, когда спрашивали, но его мысли были где-то далеко. Он ловил себя на том, что трогает разные предметы – ручку, учебник, край окна – и пытается «настроиться» на них сознательно. И получалось. Учебник по алгебре пах скукой и лёгкой обидой («Меня редко открывают, а когда открывают – морщатся»). Окно было усталым от постоянных взглядов в никуда и желанием распахнуться навстречу ветру.

К концу дня Лев был морально истощён, будто просидел десять часов на шумном вокзале, вслушиваясь в разговоры тысяч людей. Единственным светлым пятном было то, что Стас Баркан держался от него подальше. Он пару раз поймал на себе его настороженный взгляд, но Баркан не подошёл. Видимо, вчерашний «удар током» всё же произвёл впечатление.

По дороге домой Лев решил проверить свою теорию. Он подошёл к старой, полуразрушенной скамейке в сквере. Дерево было серым, рассохшимся, одна доска отломана. Лев положил на неё ладонь, позволил тому внутреннему «приёмнику» открыться.

Волна чувств накрыла его, но теперь он был готов. Скамейка не ныла. Она… вспоминала. Тёплые летние вечера, стариков, игравших в домино, влюблённых парочки, первокурсницу, которая плакала здесь, получив «неуд» на экзамене, и потом снова смеялась, когда её приходил утешать парень. Воспоминания были смутными, как выцветшие фотографии, но наполненными миром и покоем. А ещё – благодарностью. Благодарностью за то, что её помнят, что она нужна, даже если краска облупилась, а гвозди проржавели.

Лев убрал руку. На душе стало странно спокойно и немного грустно. Он понял кое-что важное: вещи не просто «чувствуют». Они помнят. Они хранят следы того, что с ними происходило. Им не всё равно.

«Значит, я не сошёл с ума, – подумал он, идя домой. – Это реально. Это какой-то дар. Или проклятие».

Дома его ждала очередная порция тишины и пустоты. Отец, как и предупреждал, задерживался. Лев разогрел себе пельмени, съел их, убрал за собой. Потом сидел в своей комнате, бесцельно листая учебник, и думал. О стене. О двери. О следе. О стуле, который боится свалки. Мысли кружились, как осенние листья, не находя выхода.

Чтобы отвлечься, он взял с полки ту самую деревянную птицу. Неудачную, кривую. Он вырезал её давно, когда ещё ходил в кружок «Умелые руки». Птица должна была быть соколом, гордым, с распростёртыми крыльями. Получилось же нечто, отдалённо напоминающее курицу с одним крылом короче другого и клювом, который смотрел куда-то вбок. Учитель труда, покрутив изделие в руках, фыркнул: «Ну, Трофимов, птица-то у тебя… задумчивая». Ребята смеялись. Лев принёс её домой, готовый выбросить, но мама остановила его.

– Не надо, – сказала она. – У неё характер. Она не хочет быть как все. Она смотрит в свою сторону. Это хорошо.

И поставила птицу на книжную полку, рядом с фотографиями. После её смерти птица так и осталась там, покрываясь пылью. Отец на неё не обращал внимания.

Лев взял её в руки сейчас. Дерево было тёплым, живым. И он почувствовал… Смущение. Лёгкую обиду. И твёрдое, крошечное, как зёрнышко, желание. Желание не стать идеальным соколом. А просто… чтобы на неё смотрели не с насмешкой, а с интересом. Чтобы видели не кривизну линий, а ту самую «свою сторону», куда она смотрела.

– Я вижу, – тихо сказал Лев птице. – Я помню, что мама говорила. Ты – особенная.

И ему показалось, что дерево под пальцами стало чуть теплее. Или это ему показалось?

Внезапно в квартире резко похолодало. Не просто повеяло сквозняком из окна. Воздух стал плотным, морозным, будто в комнату вкатили невидимый шар сухого льда. Лев вздрогнул и поднял голову.

В дверном проёме его комнаты стояла женщина.

Он не слышал, как открывалась входная дверь, не слышал шагов. Она просто появилась. Как будто всегда там была, а он только сейчас разглядел.

Женщина была невысокой, плотной, лет шестидесяти, может, больше. На ней был длинный, тёмно-зелёный плащ, потертый на локтях, и пёстрая, вязаная шаль. Лицо у неё было круглым, морщинистым, как спелое яблоко, которое полежало на солнце, но глаза… Глаза были молодыми. Ярко-синими, пронзительными, и в них светился такой острый, живой интерес, что Лев почувствовал себя бабочкой, приколотой булавкой к стенке.

– Здравствуй, Лев, – сказала женщина. Голос у неё был низким, хрипловатым, как шуршание осенней листвы. – Я – Матрёна. Меня ещё Баба Нита зовут. Можно и так.

Лев не мог вымолвить ни слова. Он сидел, сжимая в руках деревянную птицу, и чувствовал, как у него перехватывает дыхание. Это была она. Та самая «мудрость», чей голос он слышал вчера в голове. Он был в этом уверен.

– Ты… как вы… – начал он.

– Вошла? Дверь была не заперта, – сказала Матрёна просто, но Лев знал, что это неправда. Он сам запирал дверь на ключ. Она шагнула в комнату. Её взгляд скользнул по стенам, по полкам, по фотографии матери на тумбочке, и на мгновение в её глазах мелькнуло что-то мягкое, почти нежное. Потом она посмотрела на Льва и на птицу в его руках.

– Показывай, – не сказала, а скорее скомандовала она, но в голосе не было грубости. Была… профессиональная заинтересованность.

Лев, сам не понимая почему, протянул ей птицу. Не из страха, а потому что в её присутствии все его обычные реакции – испуг, стеснение, недоверие – казались мелкими и неважными.

Матрёна взяла птицу, повертела в своих коротких, сильных пальцах, покрытых старыми шрамами и пятнами глины, которые не отмылись. Она не сказала «кривая» или «неудачная». Она что-то обнюхивала её, как собака дичь, щупала вес, смотрела против света.

– Первая серьёзная работа? – спросила она.

– Я… я в школе резал, – прошептал Лев.

– Школа, – фыркнула Матрёна, как будто это было ругательством. – Одно название. Дерево хорошее. Липа. Мягкая, певучая. Чувствует. И ты в неё вложил. Не умение – его тут и близко не было, – она метнула на него острый взгляд, – а чувство. Жалость к дереву. Желание сделать что-то живое. И свою досаду, что не получается. Всё тут.

Она поднесла птицу к лицу и… подула на неё. Не просто выдохнула. Это было действие, полное сосредоточенности. Воздух от её дыхания казался видимым, мерцающим, как марево над раскалённым асфальтом. Он обволок деревянную фигурку.

И птица в её руках… пошевелилась.

Не ожила, нет. Она не взмахнула крыльями и не улетела. Но её кривой, смотрящий вбок клюв мягко, с тихим поскрипыванием, повернулся. Встал прямо. А одно, слишком короткое крыло, будто стянутое невидимой рукой, расправилось, вытянулось, сравнявшись с другим. Изломы и шероховатости на дереве сгладились, не исчезнув, а превратившись в часть замысла, будто птица действительно решила повернуть голову и расправить крыло после долгого сна.

Матрёна протянула её обратно Льву. Птица была тёплой, почти горячей. И теперь она смотрела прямо на него. И в её простой, деревянной форме было… достоинство. Не идеальная соколиная гордость, а своё, тихое достоинство существа, которое приняло свою форму.

Лев смотрел то на птицу, то на женщину. В его голове царил полный хаос. Чудо. Настоящее, тихое, домашнее чудо. И этот человек, который творил его так же просто, как другие заваривают чай.

– Как… – начал он.

– Позже, – оборвала его Матрёна. Она села на край его кровати, заняв собой всё пространство комнаты. Её присутствие было таким же плотным и реальным, как стена. – Сперва про тебя. Руку покажи. Ту, что со следом.

Лев, заворожённый, автоматически протянул левую ладонь. Матрёна взяла её, не глядя, её пальцы нашли след замочной скважины мгновенно. Прикосновение было твёрдым, прохладным.

– Угу, – сказала она. – Проснулось. Явно. Через стену звал? Рисунок оживлял?

Лев кивнул, не в силах говорить.

– И задиру током шандарахнул? Эмоцией чистой, неотшлифованной?

– Это… это был не ток, – нашёлся наконец Лев.

– Для него – ток, – отмахнулась Матрёна. – Для тебя – щелчок по носу. Первый звоночек. Дар твой – он не колдовство, Лёва. Не заклинания, не палочки, не котлы с крокодильими хвостами. Это глубинное чувствование. Умение слышать «душу» вещей. Понимать, что камень – не просто булыжник, а память земли. Что дерево – не просто полено, а история леса. Что эта птица, – она кивнула на фигурку в его руках, – не просто неудачная поделка, а кусочек твоего тогдашнего «хочу», вмёрзший в липу.

Она говорила, и её слова падали, как ключи, отпирающие двери в нём самом.

– Но… я один такой? – спросил Лев.

Матрёна рассмеялась коротко, хрипло.

– Один? Детка, таких, как ты, на свете – как грибов после дождя. Только большинство так и живут, не понимая, что с ними. Чувствуют, что старый дом «добрый», а новый – «холодный». Что от одной вещи тоска, а от другой – радость. Списывают на интуицию, на впечатлительность. А самые сильные… те иногда сходят с ума. Или закрываются. Как твой отец.