Дарья Куйдина – Роковая страсть ведьмы и инквизитора (Часть 1) (страница 4)
Подойдя к небольшому распятию, висевшему на голой, покрытой плесенью стене, он опустился на колени. Камень пола безжалостно врезался в суставы, но он не подложил подушечку, как это делали изнеженные прелаты в Риме, чьи пальцы были унизаны перстнями, а животы распирало от чревоугодия. Для Конрада молитва без страдания была лицемерием. Как можно просить о милосердии Того, кто истекал кровью на кресте, сидя при этом в мягком кресле? Боль была единственным честным языком, на котором плоть могла разговаривать с духом, не прибегая к лжи.
– Domine, dirige nos, – прошептал он, и голос его, сухой и скрипучий, отразился от сводов кельи. – Направь руку мою, чтобы не дрогнула она, отсекая гнилые ветви от древа Твоего. Дай мне зрение орла, чтобы видеть тьму в сердцах, и сердце из камня, чтобы не знать жалости, ибо жалость к волку есть жестокость к овцам.
Закончив молитву, он подошел к глиняному тазу с водой, которая за ночь подернулась тонкой коркой льда. Ударом кулака разбив ледяную пленку, он зачерпнул ледяную жижу и плеснул себе в лицо. Вода пахла ржавчиной и старым камнем, но она смывала остатки снов – тех редких, мучительных видений, которые иногда прорывались сквозь его защиту. В его дорожном наборе не было зеркала. Зеркало – инструмент тщеславия, дьявольская игрушка, заставляющая человека любоваться своей тленной оболочкой, забывая о внутренней гнили. Конрад знал, как он выглядит, и это знание не доставляло ему ни радости, ни огорчения. Он был лишь инструментом, мечом в деснице Господа, а мечу не нужно быть красивым, ему нужно быть острым и свободным от ржавчины сомнений.
Вчерашний въезд в город оставил у него странное, гнетущее послевкусие, похожее на привкус металла во рту перед грозой. Обычно, прибывая на новое место службы, он чувствовал привычное сочетание брезгливости и холодной решимости хирурга, входящего в палату к безнадежно больному. Города для него были подобны разлагающимся организмам: гниющие язвы греха, воспаленные лимфоузлы порока, требующие немедленного вмешательства огнем и железом. Но этот город был другим. Здесь воздух был густым, вязким, словно пропитанным невидимым дурманом. Когда его повозка остановилась на площади, он почувствовал физический укол – не боль, а скорее вибрацию, прошедшую сквозь его ментальные щиты. Кто-то смотрел на него. Не с любопытством зевак, не со страхом грешников, а с вызовом. Он поднял тогда глаза к темным окнам домов, пытаясь вычислить источник этого взгляда, но увидел лишь слепые глазницы зданий. Однако инстинкт охотника, отточенный годами преследования ведьм и еретиков, не обманешь. Здесь, в этом лабиринте узких кривых улиц, притаился сильный враг. Не мелкая знахарка, заговаривающая грыжу, и не безумная старуха, проклинающая соседских коров. Здесь было что-то древнее, осознанное и опасное.
Конрад надел черную сутану, ткань которой была жесткой и плотной, перепоясался простой веревкой с тремя узлами, символизирующими обеты бедности, целомудрия и послушания, и накинул на плечи плащ с символом ордена – черно-белым крестом, напоминающим о дуализме мира: свет и тьма, добро и зло, Бог и Дьявол. Никаких полутонов. Серый цвет – это ложь, придуманная трусами, чтобы оправдать свои слабости и компромиссы с совестью.
В дверь постучали. Стук был робким, неуверенным, словно стучавший боялся обжечься о дерево. – Входи, – голос Конрада прозвучал сухо, как треск ломающейся сухой ветки в зимнем лесу.
Дверь со скрипом отворилась, и на пороге появился местный аббат, отец Томас. Это был тучный мужчина с тяжелой одышкой, чье лицо лоснилось от хорошей еды и спокойного сна. Его пальцы были унизаны золотыми перстнями с драгоценными камнями, а сутана сшита из такой тонкой и дорогой шерсти, что ее можно было принять за шелк. Конрад почувствовал прилив холодной, контролируемой ярости. Вот она, болезнь Церкви. Жир, закрывающий глаза. Комфорт, усыпляющий бдительность. Такие, как отец Томас, были не пастырями, а сторожами, которые спят, набив брюхо, пока волки режут отару прямо в загоне.
– Брат Конрад, – заискивающе начал аббат, нервно теребя край своего расшитого пояса и стараясь не смотреть в колючие глаза инквизитора. – Надеюсь, вы почивали с миром? Мы приготовили для вас трапезу в трапезной… Запеченный каплун, немного лучшего вина из монастырских подвалов… Вы, должно быть, устали с дороги. – Я не пью вина и не ем мяса, – оборвал его инквизитор, проходя мимо аббата к окну и даже не удостоив его взглядом. – Вода и черствый хлеб. Этого достаточно для поддержания сил, чтобы держать меч. А мир… Мир мне не нужен, отец Томас. Я пришел не за миром, но с огнем.
Аббат побледнел, его пухлые щеки затряслись, как студень. Он явно не привык к такому обращению. В его уютном, налаженном мирке религия была удобным ритуалом, способом сохранить власть и достаток, социальной лестницей, а не войной на уничтожение. Он привык к дипломатии, к мягким улыбкам и взаимовыгодным договоренностям с городской знатью. – Но, брат Конрад, – пролепетал он, вытирая испарину со лба шелковым платком, – наш город… он спокоен. Народ богобоязненный, десятину платят исправно. Бывают, конечно, мелкие суеверия, бабьи сказки, но… ереси у нас нет. Зачем тревожить паству? Зачем пугать людей, которые и так верны Святой Церкви?
Конрад резко развернулся. Его плащ взметнулся, как крыло ворона, создавая порыв ветра в душной комнате. Он подошел к аббату вплотную, нависая над ним своей высокой, худой, жилистой фигурой, подавляя его волю одной лишь близостью своего аскетичного, жесткого тела, от которого исходил запах ладана и старой кожи. – Нет ереси? – тихо спросил он, и этот шепот был страшнее крика, он проникал под кожу, как лезвие. – Вы слепы, отец Томас. Или, что еще хуже, вы соучастник. Я прошел вчера по вашим улицам. Я видел знаки на стенах домов, которые вы считаете безобидными детскими рисунками. Я видел амулеты из куриных костей и красных нитей на шеях ваших прихожан, которые они прячут под нательными крестами, когда целуют вашу руку. Я чувствую смрад колдовства, который пропитал даже стены вашего собора. Вы позволили сорнякам задушить пшеницу, потому что вам было лень нагнуться и выполоть их. Вы предпочли спокойствие чистоте веры.
– Это просто традиции… народные обычаи… они не ведают, что творят… – попытался оправдаться аббат, отступая к двери, вжимая голову в плечи. – Язычество – это не традиция. Это предательство Христа, – отчеканил Конрад, каждое слово падало, как камень. – Вы боитесь потревожить паству? А я боюсь, что их души сгорят в вечном огне. И ваша душа, отец Томас, пойдет следом за ними, если вы не очнетесь от своей духовной спячки. Я здесь, чтобы выжечь гниль. И если мне придется сжечь половину города, чтобы спасти вторую половину от вечного проклятия, я сделаю это без колебаний. А теперь уходите. Пришлите мне списки всех повитух, травниц, гадалок и тех, кто живет отшельником на окраинах. К вечеру. И не смейте утаить ни одного имени.
Когда аббат, спотыкаясь, крестясь и что-то бормоча под нос, выбежал из комнаты, Конрад снова остался один. Но теперь одиночество не приносило облегчения. Гнев, который он использовал как топливо, бушевал внутри, требуя выхода. Почему люди так слабы? Почему они выбирают широкий и легкий путь, ведущий в бездну? Он подошел к грубому дубовому столу, где лежали его инструменты: остро заточенное гусиное перо, чернильница с черной, как грех, жидкостью и толстая книга в потертом кожаном переплете – "Malleus Maleficarum", "Молот Ведьм". Он знал этот текст наизусть, каждая страница была пропитана его пометками, но каждый раз, открывая его, он находил новые подтверждения своей миссии.
Однако, помимо праведного гнева, в самой глубине его души, там, куда он боялся заглядывать даже в часы самой глубокой молитвы, жило и другое чувство. Пустота. Огромная, гулкая, ледяная черная дыра в самом центре его существа. Он помнил тот день, когда она появилась, так ясно, словно это было вчера. Двадцать лет назад. Великая Чума. Черная Смерть, которая пришла в его родной город, не разбирая праведников и грешников. Ему было пятнадцать. Он помнил запах – сладковатый, тошнотворный запах гниющей плоти, который стоял в их богатом доме. Он помнил почерневшие лица родителей, их мольбы о воде. И он помнил тишину. Тишину, которая наступила, когда все умерли. Он остался один в огромном доме, среди трупов самых близких людей. Он молился тогда. О, как он молился! Он стоял на коленях три дня и три ночи, до тех пор, пока не лопнули капилляры в глазах, умоляя Бога спасти хотя бы младшую сестру, маленькую Эльзу, чьи золотистые локоны он так любил расчесывать.
Но Бог молчал. Небеса были пусты и глухи. Эльза умерла у него на руках, захлебываясь черной кровью, глядя на него глазами, полными ужаса и непонимания. В тот момент что-то умерло и в самом Конраде. Умерла способность любить просто так, по-человечески, способность радоваться солнечному лучу или вкусу яблока. Мир потерял краски, став серым, враждебным, бессмысленным нагромождением материи. Он понял тогда страшную истину, которая стала фундаментом его новой жизни: хаос – это естественное состояние мира. Природа не добра, она жестока и равнодушна. Если не держать мир в железных рукавицах порядка, если не навязывать ему божественную структуру силой, хаос поглотит все. Чума, война, голод, ведьмовство – это все лики одного зверя, имя которому Энтропия. И единственное, что может удержать зверя в клетке, – это Страх и Вера. Он стал инквизитором не из садизма, как шептались за его спиной, а из глубочайшего отчаяния. Он хотел построить стену между человечеством и той бездной, в которую заглянул в детстве. Его жестокость была высшей формой защиты. Он сжигал ведьм не потому, что ненавидел женщин, а потому, что видел в них агентов хаоса, проводников той самой неконтролируемой, дикой силы, что убила его сестру. Магия была нарушением правил, взломом реальности, а любой взлом грозил обрушением всего хрупкого здания мироздания.