Дария Ерденова – Продавец имен (страница 2)
— Нет.
— Показалось. Будто зовёшь. “Дед, дед”. Ладно. Старый я.
Он ушёл.
Адина вернулась к столу. Клякса высохла. Слова “Адина” не было. Только синее пятно. Как будто его и не писали никогда.
За окном ветер выл на одной ноте. Как будто звал кого-то. Но имени не называл.
Надо было делать математику. Поезда всё ещё ехали навстречу.
А на базаре, за три квартала отсюда, между ларьком с китайской едой и ремонтом обуви, в этот самый момент ставили старую, потёртую юрту. Ставил её старик с лицом как печёное яблоко. Только без трещин. Без единой морщины.
И он ждал.
2
Дед умер ночью.
Тихо. Без крика, без хрипа. Просто перестал скрипеть кроватью. Утром мать зашла его будить и вышла белая, как потолок в их хрущёвке. Потом был вой. Потом — скорая, милиция, соседи с постными лицами. Потом — запах корвалола стал главным запахом в квартире.
Адина не плакала. Слёзы встали в горле комом и не шли ни вверх, ни вниз. Она сидела на том же подоконнике и смотрела, как из подъезда выносят носилки. Накрытые простынёй. Простыня была казённая, серая. Ногами вперёд.
— Не смотри, — сказала мать, и дёрнула за штору. Штора оборвалась с одного крючка и повисла, как подбитое крыло.
На поминки пришли две старухи из дедова двора и дядя Валера с завода. Пили водку, ели кутью, говорили “хороший был мужик, тихий”. Про стихи никто не вспомнил. Адина узнала об этом только сейчас, из разговоров. Дед писал про войну. Тетрадь сожгли вместе с мусором. “Зачем хлам хранить”, сказала мать.
На третий день сказали: надо на базар. За луком, за рисом, за салфетками. Поминки на девять дней.
— Сходи ты, — мать сунула ей авоську и 2000. Руки у матери тряслись. — Я не могу. Там люди. Смотреть будут.
Люди смотрели бы в любом случае. На Адину — потому что “дочь той, у которой муж к Гальке ушёл”. На мать — потому что “довела старика”. В Целинограде новости разносил ветер. Быстрее интернета.
Базар встретил её вонью. Смесью тухлой рыбы с китайского ряда, горелого масла из самсушной и мокрой псины. Март. Лужи по щиколотку. Между лужами — доски, картонки, людское месиво. Орали зазывалы: “Девушка, куртка! Последняя! Три тысячи!”, “Картошка, лук, бери не пожалеешь!”.
Адина натянула капюшон. Старая, вытертая джинсовка не грела. Ветер, тот самый, целиноградский, залез под неё и прошёлся по рёбрам ледяными пальцами. Она шла, глядя под ноги, чтобы не вляпаться. Авоська била по колену.
Лук. Рис. Салфетки. Список крутился в голове. Купить и домой. На подоконник. Там, где дед последний раз назвал её Адинкой.
Юрту она увидела, когда поскользнулась на гнилой картофелине.
Вывески не было. Между ларьком “Обувь из Китая” и будкой “Ремонт сумок” стояла она. Низкая, кереге из тёмного, почти чёрного дерева. Войлок серый, в подпалинах. Вокруг — никого. Люди обтекали её, как вода камень. Не замечали. Шли мимо, споря из-за цены на селёдку, не поворачивая головы.
Адина остановилась. Это было неправильно. На центральном базаре не ставят юрты. Тут земля золотая, каждый метр сдан. А тут — пустота. Метра три в диаметре. И тишина. Звук базара сюда не долетал. Как будто выключили.
Тёмный провал. Пахнуло оттуда не бараниной и не дымом. Пахнуло старыми книгами. И ещё — тем самым корвалолом. Дедом.
Ноги сами сделали шаг. Потом второй.
“
Внутри был полумрак. Пахло пылью и временем. Посередине — низкий стол. На столе — старые, аптечные весы. Две медные чаши на цепочках. На одной чаше лежала горсть монет. Тенге. Старые, с Беркутом. И новые, с Байтереком. На другой — ничего. Пусто.
За столом сидел старик.
Не дед. Другой.
Лицо — как у деда, печёное яблоко. Но без единой трещины. Без морщин. Кожа гладкая, жёлтая, как старый пергамент. Глаза — тоже. Жёлтые. Как у кота в темноте. Он не моргал.
Старик не удивился ей. Кивнул на место напротив. Көрпешка была вытерта до ниток.
Адина села. Авоська упала на пол с глухим стуком. Почему-то стало не страшно. Стало... никак. Как после наркоза.
Старик молчал. Смотрел. Потом протянул руку к весам. Палец у него был длинный, с жёлтым ногтем. Он щёлкнул по пустой чаше. Та качнулась, звякнула. Звук был чистый, длинный.
— Тяжело, — сказал старик. Голос у него был как шорох бумаги. Сухой. — Пустота — она тяжёлая. Тяжелее всего.
Адина молчала. Язык примёрз к нёбу.
— Ищешь? — спросил старик.
Она мотнула головой. Потом кивнула. Она не знала.
— Все ищут, — старик снова щёлкнул по чаше. — Кто деньги. Кто мужа. Кто славу. А ты?
Слова вырвались сами. Горькие, как те таблетки деда.
— Я ничего.
— Врёшь, — старик впервые моргнул. Медленно. — У тебя полные карманы “ничего”. Оно и давит. Хочешь, заберу?
— Как?
— Продай.
Адина посмотрела на монеты. Потом на пустую чашу.
— У меня нет денег.
Старик засмеялся. Беззвучно. Только плечи затряслись.
— Деньги? — он кивнул на монеты. — Это мусор. Пыль. Я не это покупаю. Я покупаю... — он наклонился вперёд. Пахнуло старой бумагой и степной полынью. — Имена.
В юрте стало холодно.
— Имя? — переспросила Адина. Шёпотом.
— Имя, — старик кивнул. — Ты даёшь мне своё. Я даю тебе что попросишь. Одно. Любое.
— Зачем вам?
— Коллекция, — старик пожал плечами. — У кого-то марки. У меня — имена. Красивые. Сильные. Твоё — сильное. Адина. “Райская”. Врёшь же. Какой у тебя рай? Сплошной март.
Он был прав. Рая не было. Была хрущёвка, борщ с пеплом и тетрадка с кляксой.
— И что будет, если... продам?
— Станешь свободной, — старик снова щёлкнул по весам. — Имя — это цепь. Тебя зовут — ты отзываешься. Тебя ругают — ты плачешь. Тебя нет в списках — тебя нет. Отдай цепь. Лети.
Адина подумала про мать. Которая не могла выговорить “доча”. Про Славку Кима. Про училку. Про грамоту с прочерком, которая ей снилась.
— А что я могу попросить?
— Что угодно, — жёлтые глаза блеснули. — Деньги. Красоту. Любовь. Смерть твоим врагам.
— Талант, — сказала Адина. Вырвалось до того, как подумала. — Я хочу... чтобы мои книги читал весь мир. Чтобы... чтобы не клякса. Чтобы не стыдно.
Старик замолчал. Долго смотрел на неё. Потом кивнул.
— Дорого просишь, девочка-без-рая. Талант — это не деньги. Это боль. Ты уверена?
Адина вспомнила деда.
— Да.
— Тогда плати, — старик протянул руку. Ладонь была пустая. — Скажи его мне. Своё имя. Отдай.