Дария Беляева – Терра (страница 51)
А щука-то почему говорит? Немая же рыба. И откуда там такой туман вообще-то, почему тот мир такой хрупкий и в нем так тревожно меняются очертания?
Ну и как она там, в тумане? Это, конечно, тоже.
Я как бы ходил по этой зыбкой, ночной дымке, по лесу без тропинок, пахнущему давно наступившей осенью, прелой листвой, ночным холодом. Что за силуэты мне казались в темноте? На ветру листья качались.
Да, да, а потом вдруг летали надо мной черные птицы, те самые, из песни «Наутилуса», хотели мне глаза выклевать. Птицы были черные как ночь, вились-вились, и ворон вспомнился, который ждет мертвечины. Черный ворон, я не твой, значит.
Ой, а потом казалось, будто передо мной сидит Одетт. На ней были серые джинсы и серая толстовка с ушками на капюшоне – маленький мышонок в школьном спектакле. Одетт сосала леденец, огромный чупа-чупс, и говорила:
– Тебе разве никто еще не сказал, что «Снежногорск» звучит как название из американского фильма? Как представление о русских. Снеж-но-горск.
Разгрызла она чупа-чупс и зуб себе сломала. Кто-то хитрый и большой наблюдает за тобой – строчка из песни, маленькая Одетт, – а кто наблюдает за ежиком там, в тумане? Кто-то ведь наблюдает.
А все ж таки мультик – как сон, детский сон поздней осенью, сон о лесе и таких огромных зверях. А слон-то там откуда? Откуда ежик вообще о слоне мог знать, как его мог измыслить? И эта красота бегущей воды, я тоже тек по реке, по темной реке с холодными водами, под саваном тумана.
Мне не было страшно умереть, я не понимал, что борюсь со смертью. В бреду меня занимали странные вещи, реальность отступила.
Иногда, правда, приходила мама. Клала мне холодную, мокрую руку на лоб, и я засыпал совсем, без снов. Она пела мне песенки, и про волчка, и про соловья с Дунаем, и про все на свете. Она любила меня, я тем и был жив, на том и засыпал, убаюканный ее голосом.
Очнулся я на девятый день. Вот девятый день уже помню. Я тогда открыл глаза, свет сразу стал яркий-яркий, мне так показалось, хотя еще даже не рассвело окончательно. За окном было синевато и туманно, но даже эти пастельные тона казались мне невероятно интенсивными. Ничего терпеть не мог.
Я пару минут не понимал, где я, комната была незнакомой, странной. Потом осознал, что я не в Снежногорске, а в Лос-Анджелесе. Медленно, по кусочкам, как разбитую чашку, я собирал то, что со мной было с того момента, как я покинул Снежногорск.
Воспоминания не сгорели, садились легко и привычно, как старая, заношенная одежда. Соображал я быстро, но требовалась перезагрузка системы. Я лежал, шевеля только кончиками пальцев, вытягивая нити событий, которые со мной произошли. Потом меня разобрал приступ такого кашля, от которого меня чуть не стошнило.
– Папа, – позвал я в отчаянии.
Я и не думал, что он здесь, со мной. А он притащил матрас, такой в зацепках, и лежал на полу рядом с моей кроватью. Заворочался отец, приподнялся.
– Папа, – повторил я хриплым от кашля, дурным голосом.
Он мне дал воды напиться, и я увидел, что вокруг столько коробок с лекарствами, какие-то шприцы и ампулы. Пепельница была полна бычков – в курении отец себе не отказывал. Вода оказалась холодной и напомнила мне о той речке, по которой плыли мы с ежиком. Я весь задрожал – непроизвольно, неизвестно отчего, поставил на пол стакан.
Отец все смотрел на меня странным, незнакомым мне взглядом. Потом сказал:
– Боречка!
Он стал целовать мне голову: виски, лоб, макушку, так обнимал, как, может, в аэропорту, когда я был совсем еще маленький, десять лет назад.
– Боречка, я думал, ты не очнешься, думал, всё, думал, пиздец тебе уже, господи, я так…
Он не сказал «испугался», просто не смог это из себя выдавить, вместо этого снова поцеловал меня в висок, от него еще сильнее обычного несло перегаром.
– Но я понял, сразу понял, что это уже ты. Ты иногда привставал, но звал всегда маму. Ты никогда меня не звал. А тут слышу – «папа».
Сил у меня толком не было, и я провел в сидячем положении совсем недолгое время. Рухнул обратно, как утонул, тут же все пеленой заволокло, но этот хорошо знакомый туман быстро отступил.
– Я хочу есть.
Ой, на кухне тогда стоял целый ящик этих уорхоловских супов. Ну, не уорхоловских, конечно. Красно-белые супчики «Кэмпбелл», я их тогда на всю жизнь вперед объелся. Там все просто: открываешь эпическую эту банку (хотя они не такие минималистичные уже были, как у Уорхола, с картинками даже, но все-таки узнаваемые), хреначишь жижу в кастрюлю, водой заливаешь, ну и доводишь до кипения.
Короче, отец мне с кухни кричал.
– Чего хочешь? Есть томатный суп, есть лапша с курицей, грибной, есть э-э-э, с бычьими хвостами, что ли, жидкий холодец, наверное, есть…
– Томатный! – крикнул я, не дожидаясь, пока он перечислит все.
Думать мне не хотелось, я просто последовал за первым словом, и оно привело меня к горячему, островатому супу – томатный сок да бульон из коровки, и лишнего-то ничего нет. Идеально было, я ничего вкуснее не ел, аж слезы на глаза навернулись. Пил я суп прямо из чашки, а отец смотрел, как жадно я его хлебаю.
– Осторожнее. Обожжешься.
– Да не, – сказал я, и тут же обжегся.
Ой, ну это было такое ничто по сравнению с болью от кашля, я и не заметил почти.
Поел я и чуточку окреп, повернулся к нему.
– А сколько я так лежал?
– Девять дней.
– Так сильно болел?
Раньше простуда у меня не держалась дольше трех суток, я привык к тому, что иммунитет у меня железный. Меня такой ужас накрыл. Первый ужас от несовершенства своего тела, от его предательства.
– Так болел, – сказал он. – Я тоже в первый раз сильно заболел.
Он умолчал, но я видел, отец хочет добавить: «но не так надолго» или «но не так страшно». Как знать.
– Я тебя тем колол и этим. Ничего не помогало.
Ну какие антибиотики там? Верные еще не изобрели. Вот вылезет дрянь, эпидемия значит, тогда люди вакцину придумают, лекарство, а от того, что еще в мир не пришло, а только во мне заперто, у существующих таблеток толку нет.
Болезнь, которую я подхватил, не подцепит от меня ни один человек. Она исчезла с карты, она умерла, как оспа, во мне умерла. Я – саркофаг для эпидемий, ни заразить никого, ни вылечиться до конца (кашляю я с того времени всю жизнь). С этой точки зрения оно, конечно, смешно слушать про наших братишек и сестричек да про чуму.
Отец все смотрел на меня с искренним, обнаженным отчаянием.
– Я думал хоть симптомы снять. Хотя бы симптомы. Как у бешенства. Лечение симптоматическое.
Он хрипло засмеялся.
Если не получилось смерти на стороне найти, так крыска умирает по двум причинам: во-первых, болезней накопилось слишком много, и всё, спина верблюда, последние там соломинки. Во-вторых, всем случается проиграть в русскую рулетку: подцепил что-то особенное, сильное, совершенно смертоносное, да и все. Вали в темноту.
Весь ужас этого только начинал до меня доходить. Я еще сам себе не верил.
Мы сидели, слушая гул машин, я пил свой суп, а отец – водку. В горле у меня жгло, пылало, и вовсе не от горячей еды.
Я не знал, что ему сказать? Нет, ну правда. Разве что «зачем ты так со мной, папа?». Но что-то в нем было такое, что я его жалел, что я хотел его защитить.
Отец прижал ладонь к моему горячему лбу, цокнул языком.
– Я хотел парацетамол взять. Но сказали, эти таблетки – то же самое. Травят друг друга всякой херней.
Я уже выпил таблетку, а отец еще долго смотрел на пачку «Тайленола».
– Сказали: то же самое, – повторил он.
А у меня как язык отнялся. А потом я заплакал, словно ребенок, от страха и от боли. Бля, мне так стыдно потом было – здоровый мужик, да мне ж шестнадцать. Ладно, когда смотришь на абсолютную темноту, ладно, когда кого-то жалко. Я был очень сентиментальным, у меня сердце рвалось, когда я кого-нибудь слушал, что-нибудь смотрел или читал, мог заплакать от печали по кому-то, но не по себе, нет.
– Ну, ну, ну Боря, – говорил он.
А я-то девять дней провалялся в аду да в бреду, как у Янки Дягилевой поется, и чуть не провалился к паршивым чертям. Господи ты боже мой, умереть же мог.
Я плакал, а отец нервно вертел в руках всякие упаковки с лекарствами.
– У них в составе этих хреней от простуды, ты представляешь, все на свете есть, даже снотворное.
Плакал и плакал, плакал и плакал. Ну еб твою мать, думал я, уже остановись-ка ты. Вдруг отец поднял на меня взгляд и сказал:
– Борька, ты знаешь, как я в первый раз тебя увидел?
Я от неожиданности даже отвлекся от судьбы своей горестной, взглянул на него, глаза потер.
– Чего?
– Чего слышал.
– Не знаю, наверное, когда маму из роддома забирал.