Дария Беляева – Терра (страница 50)
– Нет. На твой разум это никак не повлияет. Сходят с ума дети небес. В ярость впадают дети земли. Но тебе повезло. Ты не изменишься.
Но мое тело. Как так-то? Это ведь тоже я.
– Нахуя вы с мамкой меня вообще завели?! – крикнул я.
И отец пристыженно промолчал, вступил в сточные воды, побрел, поднимая брызги, к противоположному берегу, к этой уродливой, к этой невероятной ране.
Меня колотило, но я видел, что то же самое происходит и с ним. Не привыкаешь, не привыкаешь к источнику горя. Ой, нет у него конца.
Вот подошел он к каверне, а я упал на колени, я царапал бетон. Мне было противно даже смотреть на него, на то, что он с собой делает. Но я знал, что нужно. И как отец мог остаться с этим наедине? С такой кровавой раной, с таким ужасом.
Он подходил медленно, преодолевая собственное сопротивление.
Ничего пафосного в этой работе не было, ничего красивого. Но кто-то должен был ее делать. Это уродство, этот ужас кто-то должен был убрать.
Теперь я боялся. И он боялся. Здесь страшно всем – такая темень никого не жалеет. Я чувствовал исходящие от нее волны, такую вибрацию, которую не ощутить обычным способом. Что-то во мне, частичка Матеньки, должно быть, дробящийся дух, отзывалось и чувствовало.
Отец постоял перед каверной, он моментально весь покрылся испариной, хотя в канализации-то как раз было прохладно. Секунду он постоял, сплюнул и прикоснулся к темени. Стоял неподвижно, весь напряженный, руку не отнимал, а хотелось, я видел.
Какое мучение, что до сих пор хочется.
Сначала ничего не происходило, ну, мне так казалось, а потом вдруг я увидел, что края каверны задрожали и она стала потихонечку, но затягиваться. Я не знал, сколько там простоял отец – времени тут не было. Ну, в том смысле, что я не мог к нему обратиться, оно текло параллельным потоком.
Еб твою мать, не происходило почти ничего, но как я боялся, что он умрет. Я знал, что это было возможно. Всегда возможно, стоит только хапнуть лишнего.
Что я тогда видел – да просто темнота, сияющая такая, обсидианово-сверкающая чернота, потихоньку исчезала.
Что я тогда видел – то без мата и без молитвы не рассказать.
Он ее вполовину угомонил, эту темную фистулу. Потом отшатнулся от нее, словно маленький ребенок от отцовского удара (сука, какая ирония), обернулся ко мне, и я увидел, что из носа у отца хлещет кровь. Он не обращал на это внимания, даже не вытирал ее рукавом. Глаза у него были совершенно ясные, но очень больные. Его затянуло в долгий, мучительный приступ астмы, потом папашка выдавил из себя:
– Иди сюда. Я за тебя сделал половину работы. Теперь ты.
Говорил он отрывисто, с каким-то лающим призвуком, берущимся из легких. Я побрел по сточным водам, не чувствуя ни холода, ни отвращения. Когда я оказался рядом с отцом, то ощутил, какой от него льется жар. Температура у него, должно быть, подскочила под сорок. Он порывисто обнял меня, надолго прижался губами к моему виску. Не отпускай меня туда, думал я, передумай.
Меня так колотило, что я вообще не был уверен в том, что смогу пошевелиться. И отец сам толкнул меня вперед. Я инстинктивно выставил ладони и попал прямо в мерзость, прямо туда. Во-первых, мне понадобилось совершить некоторое усилие, чтобы не провалиться в черноту. Усилие было, конечно, абсолютно рефлекторным, потому что ни на какое сознательное действие меня бы не хватило. Часть меня (какая-то самая главная часть меня притом) знала, что там, за темнотой, жизни нет. Там ничто не живет, абсолютная пустота, никаких даже плохих парней, никаких тварей из кинговского «Тумана».
Там ничто не может быть, потому что сама суть этого пространства противоположна бытию.
Да и про пространство я не уверен – это никак не назвать.
Дальше все происходило без моего ведома, на одном инстинкте. Я почувствовал, как оно в меня утекает, и даже как я сам что-то для этого делаю, пользуюсь Матенькиной силой.
Как об этом всем рассказать? Не расскажешь. Был холод, нечеловеческий холод, но меня сразу бросило в жар. Вот это помню, а дальше такая тьма – глаз выколи. Ни с чем не сравнишь. Я не видел ничего, я не слышал.
Хотя вообще-то думаю, что не видел и не слышал я ничего нормального. Какой-то был далекий гул, ужас космоса. Мне ломило кости, у меня в голове пульсировала, расширялась и сужалась от жара и холода адская раскаленная игла. Я всегда думал, в книгах эта описание – брехня. Про, знаете, засевшую в голове иглу, типа не может оно быть так, головная боль – тупая, медленная.
Но так оно и было – игла.
Что еще? Что-то очень чужое, как смерть, и я подумал с ужасом, это вообще была моя единственная внятная мысль, что вдруг мы уходим туда, вдруг есть только это.
Дышать было невозможно, и все нарастало. С каждой секундой узнаваемого и знакомого оставалось все меньше, а потом, господи боже ты мой, я почувствовал во рту привкус крови – сильный, резкий. У меня был полный рот крови.
И как я был этому рад. Потому что в крови была земля, было мое, родное, ужасное, но близкое. Кровь моя состояла из того же, из чего вся Вселенная. Я был со всем един, и ничего в мире в этот момент, даже самых ужасных вещей, не боялся.
У меня изо рта хлынула кровь, и отец оттащил меня, прижал к себе, я слушал, как быстро бьется его сердце. На стене рядом с картой было чисто, ничего необычного, ничего страшного.
Сука, это стоило мне всего. Стоило мне всего, что я в жизни знал.
Вырубился, конечно. Даже порадоваться этому успел: я не знал, как дойду до люка, как дойду до машины, как дойду до дома.
А когда сознание теряешь – такое спокойствие. Не думай об этом, и всё. Ни о чем не думай.
Глава 11. Вышло время твое
Вот дед умер, значит, и всю ночь, так полагается, перед тем, как его сожрать, отец с дядей Колей сидели у гроба с покойничком.
Желтый весь он лежал, восковой. Сидишь с мертвым, а там не мертвая тишина – бродит еще в грудной клетке воздух, а бывает, и хрустнет что-то в глубине тела, то обмякшие совсем мышцы на кости, может, давят, кто его знает. Это ж какая тяжесть – все твое земное тело без души.
Вот, короче, сидели с ним, молчали. О нем бы хорошее чего сказать, а даже дядя Коля не нашелся, только все почесывал себе глаз, делая вид, будто он очень занят.
Отец сидел, сидел, тут ему скучно стало, принялся готовиться к поминкам – то унесет, это принесет, и каждый раз, как мимо деда пройдет, то вилкой его ткнет, то ущипнет, вот на него салфетки положил, банки с майонезом.
Дядя Коля сидел, сидел, мучил глаз свой, а потом вдруг:
– Ну ты больной, что ли, Виталь?
А дед лежал, и непонятно было, как он вообще только сегодня умер. Ногу ему в больнице отхуярили, глаз один не видел уже, зубов ни единого не осталось. Жена его спала за тонкой стеночкой, две слезинки уронила, и все, не ночевала с ним. Ну и правильно в принципе, она-то волчьей породы, иной. Не родня ему, если так подумать, и замуж обманом взял, и жил во лжи. Не по справедливости все – волки этого не ценят.
Ну вот, значит, смотрел отец на дядю Колю долго-долго, а потом сказал, но не брату, а деду:
– Все, вышло время твое.
– Бред не неси, Виталик.
– Нет, ну а что? Ты мне скажи, любил его? Чего, не мечтал, что ли, чтобы сдох?
– Ну мертвый же уже, тебе что еще надо?
– Свезло ему, что меня тут не было, когда болел он. Я б ему и живому земли поесть дал.
Сказал и ложкой деда по носу стукнул.
– Что ж ты за человек-то такой, ну отвяжись уже.
– А он чего не отвязался? Чего, ты мне скажи, он тебе хорошего сделал, чем заслужил, чтобы ты его хоть мертвого в покое оставил?
Дядя Коля думал, думал, а потом взял да и сказал:
– Не, Виталь, ну это как-то мелко. Взял бы тогда и башку ему отрезал. Если ты такой мстительный.
Так они смеялись, смеялись, а дед желтый лежал, с приоткрытым ртом, и за окном – по-сибирски темно.
А назавтра деду и голову откорнали, и все остальное, съели всего, остались зубы с костями.
Такой был человек мой отец, а кто выбирает, у кого родиться?
Кому какая доля, это на сердце, на лбу каждому надо выбить. Я к нему привык, я его любил как есть, но, надо думать, тогда в канализации я в первый и, может быть, в последний раз увидел совсем другого отца.
Нет, ну сначала я вообще ничего не видел. Первые дни мне не запомнились, какое-то вечное марево, огромная температура, все задыхаешься и задыхаешься, впадаешь в беспамятство, глаза слезятся, и внутри что-то по костям ходит – огромное такое.
Про себя ничего не помнил, что со мной было, как оно там, снаружи меня. Бред какой-то со мной остался от тех дней. Жуткое, нервозное было чувство, будто куда-то спешу и не попадаю никуда, надо идти, бежать надо, а я все лежу. Весь горел, пот градом тек, поэтому казалось, будто я в каком-то приморском городке вроде Коктебеля, о котором мне столько мама рассказывала. Лежу, значит, в комнате с белыми занавесками, с вечно светлеющим от полудня окном.
Потом неожиданно бросало в холод, и я уже не вспоминал ни про какие приморские города, не поверил бы даже, что они на свете есть.
Тогда мне думалось про «Ежика в тумане», ну про тот серый мультик, и не то я сам был ежиком, не то ребеночком, на ежика смотревшим, но тот туман меня до костей продирал, до самых странных вопросов. Кто была та лошадь, светящаяся и призрачная, и почему она молчала? Как это так, что в лесу половина зверей разумна, а другая – нет? О любви все или о смерти вообще? Почему сова ежика только пугала, почему не хотела съесть, да и сова ли это вообще. Папка с мамкой, они любили «Твин Пикс», частенько мне говорили, что совы не то, чем кажутся. Может, и в моем кошмаре все так было. Может, не сова это вовсе, а что тогда?