Дария Беляева – Терра (страница 52)
– Ну, точно. Там к детям не пускают, с женой только в холле можно пообщаться, передать там чего. Катька тебя один раз вынести хотела, но ее спалили. Шухеру там навели, так и не познакомился с тобой. А тут, значит, забираю ее, бухой просто в сопли, счастливый такой, но стремно все равно. В таксо мы сели, только тогда я решился на тебя посмотреть. Это было какое число-то? Ты девятнадцатого апреля родился, а выписали ее когда?
Отец поцокал языком, положил руку, пропахшую табаком, мне на лоб.
– Да, смотрю, такой ты маленький, как игрушка. Я рад был ужасно, когда Катька беременная стала, но не верил, что меня это все так впечатлит, что я увижу тебя, и это будет удивительно. Ну, младенец и младенец. А тут – мой сын. Маленькое такое существо, крошечное еще. Не верилось, что ты вырастешь, что будешь ходить, говорить, что однажды станешь взрослым. А ты на меня был похож и на нее. А я ж Катьку так люблю. Ты – как мы с ней вместе, – а уже другой человек. Как доказательство, что мы были. И за палец ты так хватался, шустрый был, я не могу просто.
Я слушал его, и отчасти не верил тому, что слышал. Впервые он так при мне рассентиментальничался, по крайней мере, впервые за долгое время. Может, еще тогда, в Валькé.
– Я вообще-то младенцев ненавидел. Один Колька чего стоил, мне три года было, когда он родился, в пять его уже помню – кошмар был. Как вцепится в меня, и таскай его на своей ноге.
Замолчал отец, посмотрел на меня. Такая жизнь из него выходила – плоть и кровь. Фунт мяса, пинта крови, ой бля. Когда таким его вспомнишь – сердце рухнет.
Продолжил папашка:
– А Катечка и сказала: погляди, Виталик, это ж мы с тобой. Наша с тобой книга, наша с тобой картина, наша с тобой музыка.
Снова замолчал, не глядел на меня больше. Я закутался совсем в одеяло и слушал его внимательно, будто он сказку рассказывал. И точно – сказку, не могло ж это все быть с ним.
– И тут меня прибило. Я подумал, что ты вырастешь, Боря (а ведь ты тогда еще и Борей-то не был), и ты будешь страдать. Вот так, как сейчас. Потому что ты должен. Потому что за тебя этого никто не сделает. Потому что… Блядь.
Он отставил бутылку водки, посмотрел на меня.
– Такое маленькое, маленькое существо, а родилось только для терпения, для изнуряющего труда. А мне хотелось, чтобы ты был счастлив. Но кто я такой? Какое я право имею желать тебе лучшей жизни-то? Есть вещи огромные, они со мной и с тобой ни в какое сравнение не идут. А не заводить детей, не заставлять их страдать, это что? Это дезертирство перед будущим. Побег. Нельзя бежать, даже оглядываться нельзя.
Закурил отец, и по комнате поплыл дым, от него во рту стало горько-горько, но мне все равно захотелось затянуться.
– И что? – спросил я.
– И то. Я не думал об этом до того дня, когда тебя увидел. О твоей судьбе. Был ты еще у Катьки в животе, и я не загадывал. А теперь встретился с этим лицом к лицу. С правдой о себе. О том, во что я верю.
Жестокая это была правда, надо сказать, абсолютно дикая в каком-то смысле.
– А с другой стороны, всем велено продолжать себя, – задумчиво сказал отец.
Искал себе оправдания. Я ему помогать не собирался. Ой, я был в тот день неразговорчивый, необычный. Он это чувствовал, может, потому так болтал лихо.
– Катька смотрела на меня и как бы поняла, что я чувствую. Заплакала. Водитель еще посмеивался, думал, что это она от счастья. Ты еще только родился, Борь, а тебя уже оплакали. Приехали мы домой, она тебя – ласкать, целовать, а я и не подойду. Смотрю на тебя волком. Такой ты маленький был, мне не верилось, что люди бывают такими маленькими, что я сам таким был.
Ну да, ну да, все рождаются, все взрослеют, все стареют, все умрут. Некоторые пораньше. Большую часть жизни мы ни в детство, ни в старость не верим, а толку-то? Ой, у старости один вариант не наступить. У детства один вариант не закончиться.
– Ну, я понял тебя. Ты виноватым себя чувствуешь.
И справедливо же. Но этого я не сказал. Я не из тех был, кто швыряется словами вроде «зачем вы меня родили». Слишком уж абсурдно это, в другой день бы все сделали на продавленном каком-нибудь диване, и жил бы уже вовсе не я. Другой какой человек. Такое чудо, если вдуматься. Чего тогда Богу в лицо плевать?
– Я никогда не думал, знаешь, у окошка тебя оставить на ночь, чтоб помер и не страдал, или еще что-то. Это слабости все, глупости. Я думал только о том, что я привел в мир существо, что у тебя будет все, что есть у человека – будешь что-то любить, что-то ненавидеть, – но ты рано умрешь и много пострадаешь.
– Я люблю тебя.
– Что?
– Я люблю тебя, папа.
Как мне трудно было это выговорить, и голова заныла, и ребро, сломанное давным-давно. Он посмотрел на меня темно и грустно, а потом вдруг сказал:
– Ты знаешь, Борь, когда я Катьку на аборт заставил сходить, я, может, и не очень-то верил, что это не мой ребенок.
– Ну кто ж теперь разберет, кто из твоих детей счастливее?
– У меня один ребенок.
– Ну да, точно же.
Мы с отцом оба засмеялись, хоть никакой шутки не было. В моем горле так же хрипело, как и в его. Я подумал, что теперь мой голос, когда я вырасту, станет почти неотличимым от его голоса.
– Ладно, хер с ним. Это все неважно.
Отец хлопнул себя по коленкам, поднялся.
– Что болит?
– Все болит, – сказал я, вроде как с насмешкой, весело, а потом с удивлением понял, что не соврал. – Но я ничего не хочу. Я буду спать.
– Ну и хорошо.
У кровати моей стояли два пузырька с сиропами, близнецы-братья фактически – DayQuil и NyQuil. В одном жидкость была рыже-красная, а в другом – фиолетовая. Солнце и ночь, ой такая поэзия у меня была с этими сиропами, я их столько выпил, почти ими спился.
– Выпей синюю. Там снотворное есть. Поспишь нормально.
– Она ж на ночь.
– Ой, у тебя сейчас всегда будет ночь.
Налил мне в колпачок фиолетовой, резко пахнущей хрени, но не ушел. Лег опять на матрас, вытянулся весь как-то и глаза закрыл. Он ведь тоже болел. Всегда он болел.
Я проспал несколько часов, мне снилась мама, только она была маленькой девочкой, как на фотографиях. Она меня дразнила, показывала язык.
Мне было так обидно, но в то же время я чувствовал большое облегчение от того, что она жива и впереди у нее еще много лет. А проснулся от боли, от трудного дыхания, от какой-то смутной тоски – когда болеешь, такое бывает. И все-таки я был счастлив. Рассказать нельзя, а я расскажу. Я был так счастлив просто не быть мертвым. Мне казалось, что со мной еще не происходило ничего лучше этого разрывающего легкие кашля, этой ужасной головной боли.
Отец принес мне еще супа из красно-белой банки, я его похлебал, а потом весь день смотрел «Шесть футов под землей», как же его у нас перевели-то? «Клиент всегда мертв», по-моему, такая мелодрама про семью, типа Санта-Барбары, только глубокая, искренняя и про похоронное агентство. Каждая серия – труп, какая-нибудь новая смерть, рыдающие родственники, гробы, долгие прощания.
Мы с отцом смотрели этот сериал запоем, смеялись и плакали, поглощали консервированные супы – Господи, если вдуматься-то, какое это было счастливое время.
Как много хорошего я видел, когда мне было нестерпимо больно.
Ну и всегда так, все в жизни переливчатое, переменчивое – у всякого удовольствия есть привкус отвращения, страдания, но и всякий ужас по-своему прекрасен. Вот что я тогда узнал о себе и о мире. От этого стало легче, как-то правильнее, что ли, я словил свой внутренний ритм, это было биение моего загнанного болезнью сердца, и я ему следовал. Ну как найти слова для того, что я в себе тогда открыл?
А хер с ним. Про тот вечер, первый мой вечер снова здесь, на земле, надо еще сказать. Отец меня тогда любил. По-настоящему, как любят своих детей эти, ну как их там, нормальные люди. Как оно принято в семьях, где родители не вынуждены учить своих детей калечить себя.
Как-то Эдит сказала мне: дисфункциональные семьи чаще всего дисфункциональны не в первом поколении.
Ой, наука психология, ее придумали заранее. Говорили: от осинки не родятся апельсинки.
Отец был в каком-то смысле нищим, его где-то обокрали, он не понимал, что с ним происходит, не понимал, кто в этом виноват, и понятия не имел, что ему вообще-то делать с самим собой. Тоскливое зрелище мой папка.
Поубивал бы людей, которые не учат своих детей любить, но это ж тоже проявление нелюбви, ненависти, это – часть проблемы. Короче, все я про отца понял, что он Сизиф такой, тащил свой камень и знал: спустишь его со скалы и тотчас же к нему вернешься. Нет-нет, нельзя ответить однозначно, хороший он человек или все-таки не очень.
Вроде бы такой урод, но что бы мы без таких уродов делали?
Про хороших и плохих людей мы, кстати, разговорились.
– Хороший человек, он всегда одинаковый, – сказал мой отец, когда в первой серии «Клиент всегда мертв» Нейт смотрел на своего отца, уезжающего на автобусе в никуда. – Хорошие люди делают одни и те же вещи. А вот мрази, ублюдки, все они разные. Один врет, другой ворует, третий дает жене по ебалу, четвертый убивает детей. Плохих людей сто сортов. Если перефразировать Толстого: все хорошие люди хороши одинаково, а все плохие люди плохи по-разному.
– Уж слишком ты его перефразировал.