Дария Беляева – Терра (страница 139)
И, как ни странно, это было признание в любви.
Иногда, бывает, пострадаешь, а взамен тебе никакого счастья, ни капельки даже. А бывает, что все воздается.
Я глянул в окно, увидел подмигивающий огонек самолета на черном небе и подумал, может быть, Бог все-таки смотрит на нас.
Ну хотя бы одним глазом.
Глава 28. Даже воздух сладок
А сейчас будет не история, а мечта – большая, красивая.
Как-то мы сидели с папкой, он уже был глубоко болен, но я к нему еще не переехал. В ту ночь я очень боялся оставить его одного, он отчего-то нервничал, расхаживал из стороны в сторону, а иногда останавливался и замирал со странным выражением лица, отстраненным, как на иконе, совсем нездешним.
Ой, я тогда перепугался, а все еще страшнее в итоге вышло. Кто из нас все знает?
– Знаешь, – сказал вдруг отец, замерев у окна. – Я когда в Россию возвращался из командировок откуда-нибудь, это всегда такое было откровение. Прилетает самолет, вроде все нормально, когда много шляешься, кажется, будто вся планета одинаковая и такая маленькая. Я так про все думал, но как домой вернусь, мне даже воздух сладок. У всего призвук есть, привкус, все особенное.
– Березки обнимаешь?
Отец поглядел на меня, будь я помладше, отвесил бы мне, наверное, подзатыльник. Я знал, что получилось бы мощно даже несмотря на все его состояние.
– Да заткнись ты, Борь.
Некоторое время мы молчали, глядя на серп луны в окне, затем отец продолжил:
– Там всей моей душе хорошо. Вот я там, где должен быть, и ничего неправильного никогда не произойдет. Так, может, у каждого.
– Ну, хрен знает.
– Я имею в виду: у англичанина с Англией, у француза с Францией. Это больше жизни, больше любви. Такое огромное чувство, с ним можно жить вечно.
И неожиданно отец повторил с нажимом, с какой-то исступленной любовью и детским отчаянием:
– Думаю, там бы я жил вечно.
Всё планировали, но не доехали, а кто знает, как бы оно вышло? Ну, не вечно, но еще пару годков бы, а если б не пару годков, то, может быть, месяцев.
У него была мечта не пройтись по Москве, не поглядеть на питерскую черную речку Неву, не доехать до родного Урала, не приложиться к мамкиной могиле в Сибири, а только вдохнуть тот воздух.
Ну, вот такая штука жизнь, у тебя надежды и чаяния, а у нее карты, с которых она тебя играет. Прав до какой-то степени Мэрвин.
В больнице время бежало стремительно, хотя, казалось бы, я ничего не делал и все должно было тянуться резиной, жевательной конфетой. Каждый день ко мне кто-то заходил, всякую секундочку кто-то был рядом, а ночью от усталости мысль не ворочалась вообще.
Я так и не отдохнул, я куда-то спешил, еще сам не до конца осознавая куда. Быстро и смазанно скакали передо мной дни, как в мультфильме сменяли друг друга день и ночь.
В последний вечер перед выпиской (надо сказать, что я не чувствовал себя абсолютно здоровым и знал, что уже никогда не почувствую) Мэрвин спросил меня:
– Ну что, больше никаких ям?
Но я знал, что в мире, и хуже того – в Лос-Анджелесе, есть еще одна яма, которую мне необходимо раскопать.
После больницы все закрутилось еще быстрее, нужно было разобраться с делами, с документами, казалось, со всем в мире. Дни сплелись в краски и отзвуки, которым полагается мелькать в окне разогнавшегося поезда. Час за часом, все проносилось так быстро и одновременно казалось очень долгим, вечным, нерушимым, словно египетская пирамида.
Говорят, чем старше человек становится, тем быстрее для него течет время. Уж не знаю, насколько это правда, но если и да, то за тот год я окончательно повзрослел.
И вот мы дошли практически до финала. Я в Шереметьво, и время снова замедлилось. В тот момент я понял, что отец с самого начала был прав. Воздух был сладким. В самом деле. Может быть, я легонько поехал, но если и так, я это заслужил.
На меня навалилось, конечно, множество вопросов. А чем я буду здесь заниматься, что вообще за жизнь меня ждет? Смогу ли я устроиться на новом месте? Смогу ли часто ездить к друзьям? А можно ли перевезти их сюда, ко мне? Даже Эдит?
Я помахал рукой, отгоняя рой вопросов без единого приемлемого ответа.
Чем ты будешь заниматься? Ну, нам песня, это все знают, строить и жить помогает. А в другой песне поется: все на свете продается, если есть чего продать. Ну, не кокаином, так чем-нибудь легальным, Боречка, займись, стартовый капитал есть, мозги вроде тоже не все пропил. И тебя тогда назовут бизнесменом, а разве оно плохо?
Сможешь, сможешь устроиться, а не сможешь – так сдохнешь, в жизни все очень просто.
Затоскуешь – и сам поездишь к друзьям, и их сюда разведешь приехать.
А можно на этом свете все, прям вообще.
По-быстренькому я себя успокоил, погладил по голове, сам себе родитель, значит, и сказал новому другу моему, Мишане:
– Вот и родина, Мишаня, братан!!!
– Родина, привет тебе.
– Я бы приложился головой к землице родной, но они всю ее заделали кафелем. Проблематично человеку даже прикоснуться к родине, к его сердечной части. Не то что поговорить с ней.
Мишаня засмеялся. За одиннадцать с хреном часов мы с ним стали добрыми друзьями. Всю дорогу мы пили и говорили, ни минуты не спали. Мишаня тоже возвращался насовсем. Он был хороший, незлобивый мужик, хотел написать книгу об Иване Грозном, наверное, чего-то ему в жизни не хватало. Мишаня мне понравился сразу, и глаза его светились живо, и залысины блестели, словно это у него не голова, а какое-то интересное, наполированное инопланетное устройство.
Мишаня смущенно улыбался, был хорошо образован и переселялся к старенькому деду. Целые дни он собирался проводить в архивах, в пыльной, душной темноте истории.
– Интересно, – сказал ему я. – Интеллектуальная работа облагораживает даже самых опустившихся алкоголиков.
Пьянел Мишаня быстро, а пил немерено, так что из самолета я его по итогам вытаскивал. Бля, тащишь, бывает, пьяного товарища, и тут тебя поражает в самое сердце одна-единственная мысль.
Сладкий-то воздух.
И как я все это полюбил в ту же секунду, когда вернулся, это просто невозможно сказать. Нет, отец не увидел снова беспокойный аэропорт с расписанием рейсов на кириллице, не поглядел, как тут все изменилось, засветилось, запахло хорошим кофе, какой безжалостно-белый всюду был свет, как роскошно сверкали из окон вены и артерии дорог.
Отец этого не увидел. Но увидит.
Господи боже мой, мы не расстаемся ни с кем и никогда, все ненадолго, все не навсегда, и жизнь человечья лишь миг, но пусть захлопнет пасть всякий там пессимист, который скажет, что она – не вечна.
Мишаня сказал:
– У тебя такое возвышенное выражение лица сейчас, словно на картине.
– Такое и должно быть лицо у человека, встречающего, как любимую женщину, свою родную страну.
Я, конечно, стебался, но и серьезен был – одновременно. У всего в мире две стороны, и у моей России – тоже. Мне не терпелось увидеть длинные ряды одинаковых панельных зданий, праздничные трубы теплостанций и зеленые мусорные контейнеры, приоткрывшие голодные пасти. Я и это любил. Любил быстротечное, любил вечное.
Мишаня сказал:
– Стало быть, мы с тобой герои, которые после долгих странствий наконец возвращаются домой.
Он все это едва выговорил, едва исторг, и я похлопал его по плечу – за усердие.
– Как Одиссей, – ответил я задумчиво.
– Я бы мог быть Одиссеем, если бы Одиссея, – сказал Мишаня, – забрали родители, и он жил бы абсолютно нормальной жизнью, выучился в университете, а потом вдруг у него появилась бы идея! Вернуться в Итаку! Внезапная, страшная идея все поменять!
Я покрутил пальцем у виска.
– Ты слишком углубляешься в аналогии. Это для исследователя неполезно.
Мы пристроились в хвост очереди, люди доставали документы, глядели на себя в них, словно фотографии ни о чем им не говорили.
– Только беда, – сказал Мишаня, – заключается в том, что я совершенно не имею денег.
– Мне нравится твоя манера речи.
Трезвый Мишаня был пообычнее, но чем больше он в себя вливал, тем более вычурными становились его повадки.
– Я тебя подвезу, – добавил я. – У меня тут грузовое такси. Но ты тоже поместишься.
– Как много вещей из иной жизни ты везешь с собой!
– Ну да, достаточно. Харон бы докопался. Уж не знаю, что пригодится мне в новом мире, но слуги положили в гробницу многое.