реклама
Бургер менюБургер меню

Дария Беляева – Марк Антоний (страница 150)

18

Но перед тем, как я начну, традиционно хотелось бы сказать тебе что-нибудь мрачное. Ты же не против? Твоя ситуация и так мрачнее некуда, хуже я не сделаю.

Немножко, только-то и всего. Тем более, что тут я буду писать о любви, любовь и смерть связаны друг с другом столь крепко, что их не расцепить.

Да, словом, две мысли, только и всего, я не очень плодотворен на философские измышления сегодня.

Во-первых, печаль самоубийства, помимо, собственно, печали самой смерти, заключается, как по мне, еще и в том, что тебе, самым досадным образом, приходится уничтожать нечто еще работающее. Особенно это грустно, если работает оно без перебоев.

Мне жаль мое бьющееся сердце — я не имею с ним проблем.

Жаль чистую кровь, которая течет по моим венам, она прекрасна, красна и здорова.

Жаль столь выносливый желудок, вот даже так.

Жаль легкие, которые впускают и выпускают из себя воздух беспрекословно, наполняя меня жизнью.

Я вообще очень телесен, и, когда я думаю о смерти, то думаю о прекращении всех этих процессов, о том, что мне придется своей рукой остановить столь прекрасный и совершенный организм.

Ну да, думаю я тогда, прекрасный и совершенный организм, ты мог бы прожить чудную жизнь в мире, где все, а не только ты, лишены разума.

И все-таки, все-таки, разве не страшно убивать себя? Разве не страшно прекратить течение жизни столь ровное и столь сильное? Все равно, что разбить мозаику или уничтожить фреску? Или сжечь поэму, не знаю.

Это все очень любил Клодий. Красавчик Клодий верил в разрушение, которое несет за собой созидание, в невозможность одного без другого. Он, думаю, был рад и умереть, зная, что смерть его тоже положит начало чему-то большему, чем он.

Я взял его смерть и сохранил ее, пронеся через годы, а потом разжал ладонь и выпустил. Его смерть превратилась в смерть Цезаря, а уже она открыла новую эпоху, в которой нет места Республике. Великое разрушение.

Но что-то придет вместо Республики, в это я верю тоже. Что-то, проросшее через Красавчика Клодия, как он и хотел.

Или я придаю это маленькой смерти большое значение? Мне хочется, чтобы и моя смерть несла в себе семя чего-то нового. Клодий, хоть и опосредованно, через меня и мое вдохновение, стал сменой эпох, а во что превращусь я?

Еще представлял свои похороны. Несмотря на то, что написал я в своем завещании, милый друг, я не могу представить их египетскими. Пусть я решил, где буду лежать, в чьей земле, и как туда лягу, но разве приладишь себе новую голову вот так быстро?

Все равно представляю я длинную траурную процессию, двигающуюся к Эсквилинским воротам. Представляю надгробное слово, что будет сказано на Форуме. Представляю людей в масках моих предков (сколь многие умершие до меня войдут в эту череду: и ты, Луций, и Гай, и дядька, и отец), представляю мима, который станет изображать меня, наверное, он будет пить и смеяться, и делать непристойные предложения женщинам, и, может, есть на ходу, как я тоже любил делать.

У египтян все слишком серьезно.

Но разве не хочу я попытаться лечь рядом с моей деткой, чтобы соединиться с ней в том мире, где смерти уже нет?

Да, у них все слишком серьезно, нет ни подобающей трагедии, ни подобающей комедии. Пустые лица, обращенные к солнцу. Я и хочу и не хочу этого.

Впрочем, зря я пытаюсь определиться с погребением, правда? Уже миллион раз я просил мою детку сделать так или этак, а когда мы с ней решали убить себя одновременно, чтобы в смерти стать связанными крепче, чем при жизни, тогда я доставал с этим кого угодно другого, в том числе и этих ее скользких придворных.

Думаю, они смеются надо мной.

В Египте смерть — дело серьезное, оно не допускает слабостей и колебаний. К смерти они готовятся всю жизнь, это для них самое главное путешествие.

А для меня самое главное путешествие, быть может, это путешествие вверх по Кидну, что в Тарсе. Или ты думаешь, я слишком много уделяю внимания смерти и любви? А что есть, кроме них?

Вино, разве что. Но и с ним мои отношения вполне сложились.

Иногда я думаю, чего все-таки было больше, смерти или любви? Кажется, будто я убил больше людей, чем оттрахал (впрочем, ненамного), и оттого смерть победила. Но потом я смотрю на мою детку, или чувствую ее запах, или вижу ее образ, если она вдруг не рядом. Тогда я думаю: больше было любви.

Больше всего на свете все равно любви, раз уж смерть еще не победила.

Ну ладно, теперь мы уже совсем близко подошли к тому, о чем я хотел бы написать. Наверное, все это тебе уже действительно интересно. Вот мы подошли к части моей жизни, о которой ты не знаешь почти ничего. Могу лишь предупредить тебя, что вряд ли поведу себя как-то по-новому. Я есть я. Но, в данном случае, это неплохо.

Что ж, о моем ожидании встречи с царицей Египта я скажу немногое. Моя злость на нее прошла, сменившись чудесным, детским ожиданием.

И дело вовсе не в том, что я хотел ее, хотя, конечно, рассматривал возможность провести с ней ночку, а то и две. Она, как я уже упоминал, была не в моем вкусе.

Дело вдруг приняло другой оборот, когда я подумал о том, что моя детка принадлежала когда-то Цезарю и, должно быть, она так же скорбит о нем, как и я. Мы могли бы поговорить о Цезаре, вспомнить что-то и ощутить радость и печаль. Радость от того, что он был, печаль от того, что его нет.

Теперь это кажется смешным, то, что я думал о ней столь невинно. Ну да, ну да, посидим, вспомним Цезаря, как же. Ну, даже если и проведем ночь вместе, так чем она привлекательнее цариц, внутри которых я уже побывал? По большому-то счету ничем, правда?

В любом случае, никаких особенных соображений, кроме финансовых и ностальгических, у меня по ее поводу не имелось.

В ночь перед тем, как я прибыл в Тарс, Эрот сказал мне:

— Будь осторожен, мой господин. О царице Клеопатре ходят слухи, как о великой соблазнительнице.

— А, — я отмахнулся от него. — Посмотри на меня. Много ли нужно, чтобы меня соблазнить?

— Нет, — сказал Эрот. — Полагаю, что немного, господин. В том-то ведь и дело.

— Деллий говорит, что она не очень-то и красива.

Деллий, мой гонец, он и привез мне весточку от царицы Египта, сопроводив ее словами, что на его взгляд она — ничего такого уж особенного.

— Впрочем, и это не очень важно, покуда она царица.

— Прекрасный образец пренебрежения, господин. Хотел бы я, чтобы ты продолжал в том же духе.

Я пожал плечами.

— Говорят, с ней можно иметь дело.

— Цезарь имел с ней дело.

Я захохотал, хлопнул Эрота по плечу.

— Обожаю тебя за это! Ну ладно, все, мне надоело, вели уже принести мне выпить, ладушки?

Поликсена тоже испытывала некоторое беспокойство.

— Эта женщина, — сказала она, когда мы с ней отдышались после любви. — Которая снится тебе.

— А?

Поликсена приложила руку ко лбу, стерла пот.

— О боги, — сказала она. — Ты меня утомил.

— Это потому, что ты стала неспортивная. У шлюшки вроде тебя должно быть много мужиков, а у тебя один я, и ты обленилась.

Поликсена не обратила на меня никакого внимания. Она прижала палец к губам, прищурилась, словно вела диалог с самой собой, а потом сказала:

— Не думаешь ли ты, что это царица Египта?

— Клеопатра? Да нет, я ее видел, я бы узнал.

— А если она приворожила тебя?

— Приворожила?

— Ходят слухи, что Клеопатра — ведьма. А даже если и не так, царице легко найти ведьму, которая исполнит любое ее желание.

Я захохотал, мне вдруг стало невероятно смешно.

— Ну ты даешь, Поликсена! Ведьма, скажешь тоже!

Но так смешно мне стало в том числе и потому, что я ощутил нервозность. Ведьма. А вдруг она и вправду — ведьма? И она проклянет меня. Страх перед дурным глазом, перед злыми чарами у нас, римлян, в крови.

Нет ничего ужаснее, чем разрушенная колдовством жизнь. Все в ней обернется против тебя.

Я сказал:

— Ты думаешь, она может проклясть меня, да?

— Зачем ей проклинать тебя, Антоний? — Поликсена засмеялась. — Она приворожит тебя. Ты нужен этой женщине. После смерти Цезаря, она оказалась в незавидном положении.