реклама
Бургер менюБургер меню

Дария Беляева – Марк Антоний (страница 147)

18

Что за херню ты несешь, ради Юноны, любимый, сейчас Октавиана не любят, а, значит, любят тебя, тебе незачем становиться богом! Наоборот, стоило бы вернуться со своего древнего святого Востока в рациональный и простенький Рим, чтобы уладить там все свои дела. Разве не этого ты хотел больше всего? Наша сука ощенилась, я решила утопить приплод, хоть Клодия и печалится по этому поводу.

В остальном, все в порядке.

Одумайся и возвращайся, я жду тебя, как моего мужчину и моего повелителя!"

Наверняка она показывала тебе все эти письма, впрочем, все же процитирую свой ответ.

"Здравствуй, жена!

Клянусь Геркулесом, если бы ты выбрала метафору еще более очевидную, я бы послал тебе кинжал, чтобы ты покончила с собой поскорее, пока я не уличил тебя в предательстве.

Что за глупости ты несешь. Октавиану принадлежит Италия, моя же судьба лежит на Востоке, где мне необходимо разобраться с Лабиеном.

Жди меня, будь примерной женщиной и не лезть не в свое дело.

В целом и в остальном, я люблю тебя.

Хоть и удивляюсь сам.

Ожидаю встречи с тобой, от этого мне делается жарко.

Прохладно же делается от того, что вместо подобающих тебе обязанностей, ты лезешь совершенно не туда.

Займись лучше тем, что поцелуй Клодию, Клодия, Куриона и Юла. Тебе же привет от Антилла. Поцелую его за тебя, пожалуй.

Веди себя хорошо, и все такое.

А главное — будь здорова.

Твой муж, Марк Антоний".

Фульвия, видимо, обиделась, и крайне долго не писала мне вообще ничего. Примерно в это время, думаю, она цепляла на крючок тебя, дорогой друг.

Дело в том, что Октавиан предпринял, ради раздачи обещанной земли, крайне непопулярную в народе реформу. У него не было денег для выкупа участков, не было новых, во всяком случае приличных, территорий, и ему приходилось за кислый медяк выкупать у народа его кровное. Люди были недовольны, и это слабо сказано. Фульвия, безусловно, имела в виду, что сейчас лучшее время для того, чтобы явиться и гасить, наконец, наебыша, как она заповедовала. Народ, мол, меня поддержит, и все такое.

Я, конечно, был бы не против гасить наебыша, тем более, что ситуация подворачивалась удобная, однако в тот момент я не чувствовал желания. Сильного желания, такого, которое сметало бы все на моем пути. А я не могу действовать без желания.

Я пожалел крошку Октавиана, и в то же время убедился, при Филиппах, в его полной несостоятельности как полководца. Из этого следовали два вывода: он не опасен, и убрать его я могу когда угодно. Если же сам народ решит его участь, будет еще лучше — проливать кровь официального наследника Цезаря все-таки крайность, даже если его возненавидели в Италии. У народа короткая память, это я уже усвоил. Сегодня ненавидят, завтра превознесут, как невинно пострадавшего. Таков путь политика, и ничего-то я с этим не поделаю. Так же возносился и падал вниз я сам.

В любом случае, я считал, что с Октавианом разберусь так и тогда, как и когда мне захочется. После Филипп я ощутил некоторую свою неуязвимость, сопутствующая удача была, словно ветер в волосах, я ощущал ее дыхание. Мне не верилось, что когда-то будет иначе. Наоборот, я чувствовал какую-то невероятную возможность делать решительно все, что я хочу, и делать это всегда.

Захочу — объявлю себя Новым Дионисом, захочу — съем Октавиана.

Так-то, милый друг. А Фульвия в это время, как всегда упрямая, решительная и неугомонная, окучивала тебя. Ну, сам знаешь, лучше меня знаешь, и даже ты один знаешь, как. Наверное, она наплела тебе что-то про справедливость, и про бедных людей, и про моих ветеранов, получавших от Октавиана землю хуже, чем его собственные. В общем, ты мог вскочить на любимого конька и поскакать хоть к Плутону в пасть, без проблем, я тебя знаю. Тем более, что ты тогда был консулом, наделенным весьма и весьма серьезной властью, и власть тебе нужна была не для того, чтобы одеться в львиную шкуру и в колесницу запрячь тоже львов. Ты хотел справедливости.

Поэтому-то все так и вышло.

Я с самого начала не учитывал тебя и то, чего хочешь ты. Я рассчитывал, что Фульвия будет приносить проблемы, на то она и Фульвия, даже написал Октавиану письмо с просьбой быть снисходительным к моей глупой взбалмошной жене.

Октавиан ответил мне:

"Доброго дня, Антоний!

Безусловно, я не позволю никому разорвать узы дружбы, связывающие нас, будь уверен во мне и в моей благожелательности.

Что касается Фульвии, я буду снисходителен к ней, как к собственной сестре. Прошу тебя, не волнуйся за нее и продолжай свои приготовления к борьбе с Парфией.

Будь здоров!

Твой надежный друг, Гай Юлий Цезарь."

Ну, разумеется. А все-таки, когда я прочитал это имя — Гай Юлий Цезарь, я вздрогнул. Словно получил письмо от мертвеца.

Хотя их, разумеется, и на письме никогда не перепутаешь — другой почерк, но главное — другие слова. Октавиан во всем мягче и будто бы человечнее.

А на самом деле — нет.

В общем, попросив Октавиана, так сказать, приглядеть за Фульвией, я успокоился. Разве думал я, что все у вас выйдет именно так?

Октавиан, кстати говоря, не попросил меня о помощи, он хотел все разрулить самостоятельно. Что меня вполне устраивало, как ты понимаешь. Получив это письмо, я испытал невероятное облегчение.

На какое-то время я мог забыть о Риме, вырваться на свободу, превратиться в кого-то другого.

Пришло время менять шкуру. Скидывать, так сказать, смертную плоть. Вот чего мне хотелось тогда больше всего — снять с себя кожу, может, из-за восточной жары, а, может, потому, что мне было интересно стать кем-то иным, не только римским полководцем, но и восточным деспотом.

Во всяком случае, в это поиграть. Я хотел играть, радоваться, веселиться, вот чего я хотел — расслабиться после всех этих унылых мытарств вокруг смерти Цезаря.

Цезарь умер, я это понял и принял, я видел его во сне и, можно сказать, я попрощался с ним, затонула голова Брута в бескрайнем море, и эта история, если не считать прохвоста Лабиена в Парфии, была главным образом закончена.

Во всяком случае, ее кульминация подошла к концу. Осталось подобрать хвосты, этим я и планировал заняться после своего маленького кутежа.

О, великолепный Марк Антоний, сколько еще ты можешь оправдывать свои маленькие оргии? Столь многословно и столь бессмысленно.

Да, как я въезжал в Эфес, о, как я прекрасно это сделал. Во всем помогала мне моя Поликсена, страсть к которой мелькнула и пропала в ту ночь, когда я примерил на себя новую роль, однако крепкая дружба осталась.

Эта веселая девчонка была очень и очень мозговитой. Она, сама родом с Востока, представляла, что тут любят люди, какого рода представление необходимо устроить для них.

Как и везде, народ впечатлялся богатством. Но можешь ли ты представить, милый друг, чтобы я, полуобнаженный, с прикрепленными к голове бычьими рогами, украшенный цветами и виноградной лозой, проехался по Риму, величая себя Дионисом, Подателем Радости? Как бы это восприняли? Сам понимаешь.

Рим не готов к живым богам, это очевидно. Достаточно было послушать, как в год приезда моей детки, смеялись над ней и ее легендой о происхождении от бога наши язвительные матроны.

Рим — город людей, сколь бы набожен он ни был, богам там не место. Город людей, и их пороков, и их добродетелей.

Восток населяют боги, и я, хоть на короткое время, вписал себя в историю богов.

Как я был красив. Как был удивителен. Как долго длилась моя процессия. Мне показалось, будто бы вечность.

Надо сказать, денюжки, которые я насобирал, пришлось тут же спустить на прекрасное представление, мною же и устроенное. Не все, конечно, но некоторую часть. Однако я надеялся получить еще больше, чем в Греции, на зажиточном Востоке и не боялся трат.

Впрочем, когда же я боялся трат, дай-ка вспомнить, дай-ка подумать. Никогда, наверное.

Да, было все, сам город стал изумрудный от украсившего его плюща, я повелел увить им все, что можно, чтобы город дышал этим свежим запахом и прохладой, которую он приносил с собой. Разве не чудесно? Разве не навевает яркий, сверкающий на солнце плющ воспоминания о чудесном прохладном вине, выпитом в саду — у каждого хоть раз случался такой прекрасный день.

Мы с Поликсеной все продумали. Она говорила:

— Нужно пробудить их тайные воспоминания и удивить их буйством красок.

— Публика тут, как и в Риме, любит театральность.

— Даже больше, — сказала Поликсена. — Я из Эфеса, я прекрасно знаю, что город этот жарок и душен, они любят прохладу. Дай им образ, связанный с этим.

И мы стали думать над тем, как оживить этот город, и превратить его в прекрасное, цветущее, прохладное место.

Решено было украсить город плющом и прочей зеленью и раздавать людям прекрасное, прохладное вино. Сколько литров дорогущего вина я тогда извел? Не хочу считать и не буду.

Я нанял лучших музыкантов, игравших на причудливых восточных инструментах, лучших актеров, исполнявших роли сатиров, спутников Диониса, актрис, которые стали для меня бешеными от экстаза вакханками, полуобнаженными, заляпанными красным, не то вином, не то кровью.

Длинная процессия фокусников, музыкантов и актеров двигалась передо мной, все сверкало: лучшие наряды, лучшее вино, буйная зелень. Наконец, появился я в своей колеснице, едва ли одетый, но то, что на мне было — оно сверкало прекрасным, пурпурным, дорогим цветом, цветом венозной крови или вина.