Дария Беляева – Марк Антоний (страница 146)
И неистовый, и мяса вкуситель кровавого, и бурный. И даже двухрогий. Разве только что не трехлетний.
Мне было ясно, чего я хочу от мира, а, главное, от себя самого, и куда я двинусь дальше.
Я облизнулся, глядя на бычьи рога, приставленные к моей голове. Поликсена за моей спиной истерично засмеялась.
Вот, все, теперь спокойной ночи. Столь бурное чувство — я хочу и не хочу его вспоминать.
Я люблю тебя, так хочу успеть все тебе рассказать.
Твой брат, Марк Антоний.
После написанного: вот почему для моей детки я всегда бычок.
Послание двадцатое: Новый Дионис
Марк Антоний, брату своему, Луцию, по которому он так скучает.
Здравствуй, Луций, милый друг, перейдем сразу к делу. Пишу ли я тебе для того, чтобы вновь пожаловаться на эту свою странную жизнь?
И да, и нет. С одной стороны все вполне хорошо, даже здорово, настроение приподнято, я — полон сил.
С другой стороны, принципиально ничего не меняется, и тебе, должно быть, скучно уж читать, как я сижу в Александрии и смотрю на безоговорочную, теперь уже точно, победу щенули.
Все так и есть. Происходит мало что, кроме попоек и пустых рассуждений над картой. Все глупо, но я не жалею.
Это дурацкий конец, но он ожидаем. А великое благо ожидаемой смерти в том, что к ней можно подготовиться. Я и готовлюсь. Теперь все так хорошо вспоминается. Я думал, что память слабее, что у нее ограниченная сила доставать предметы из темноты. Это не так. Память — огромный свет, и он льется на мой мир, и делает его прекрасным и наполненным смыслом.
Во всяком случае, я знаю, для чего все это. Для меня. Моя детка спрашивала себя, да и меня тоже, в чем великий смысл, зачем была она.
Мой ответ таков же — для меня. Хотя, как я понимаю, правильный ответ в том, что она была для нее самой. Так считают стоики — каждый проходит этот свой путь, достойно или нет. Каждый начинает его и каждый заканчивает.
Я есть я, да? Все как в детстве.
Припомни, когда мы были маленькими, и я, как только у меня что-то не получалось, или я чувствовал себя плохо, неважно по какой причине, разводил такую трагедию, ну такую трагедию. А то как же — мир не вращается вокруг Марка Антония, и существует не для него, и все происходит не так, как он хотел. Страшное дело.
Так вот, я разводил такую трагедию и убивался ужасно, а ты говорил:
— Приходи ко мне пожалиться.
Пожалиться — такое смешное слово. Его не существует, но оно есть, во всяком случае, в нашей с тобой семье.
А ты был такой добрый ребенок. И вот сейчас я снова пришел к тебе пожалиться.
Моей детке этого всего не понять. Во-первых, она поправила бы тебя, сказала бы: "пожаловаться", а не "пожалиться", а во-вторых, что за глупость жалиться или жаловаться кому-либо на то, что все идет не так. Разве что-то изменится?
Но от слов меняется все, я-то знаю. Словами я множество раз менял собственную жизнь, превращал ее в нечто совершенно новое.
Послушай, сегодня ко мне приходила их египетская гадалка, не знаю, ведьма, я не разбираюсь. Раскинула какие-то камушки и вдруг, коснувшись их, будто обожглась. Посмотрела на меня и сказала:
— Ты полон скверны.
— Я полон скверны, — повторил я.
Моя детка сказала, что это все глупости, ее просто развлекает сам процесс. А я все думал, и вправду: сколько нечистой любви я испытал, и сколько мертвых тел трогал. Должно быть, я полон скверны.
Но разве в этом причина моих неудач? Пожалуй, чем больше скверны я цеплял в прежние времена, тем лучше себя чувствовал.
Мы с гадалкой еще болтали некоторое время, но потом моя детка сказала:
— Антоний, все это скучно.
Когда гадалка ушла, я спросил мою детку.
— И что ты об этом думаешь?
Она уселась ко мне на колени и поцеловала в губы.
— Ты полон скверны, — сказала она. — Будто кусок гнилого мяса, брошенный на землю. Доволен?
Я засмеялся, а она поцеловала меня еще раз. И вдруг мы замерли, и долго сидели неподвижно, смотря в глаза друг другу. Одно из самых странных чувств в моей жизни. Ее глаза так темны. Они как смерть, как ночь, как сон без снов, чудесны и манят, несмотря на эту жуткую черноту.
Да, я смотрел на мою детку, а она смотрела на меня. Мы ни о чем толком не думали, во всяком случае, я. Просто вцепились друг в друга взглядами и постарались запомнить. Это бесполезно — память тоже смертна. Но это прекрасно. Никогда со мной не было такого, будто между мной и моей деткой протянулась звенящая цепь, крепкая, и означающая, что мы никогда не расстанемся.
В любом случае, когда это кончилось, я почувствовал, что мы оба обессилены. Ее плечи опали, глаза затуманились, я глубоко и спокойно дышал, будто засыпая.
Моя детка убрала прядь волос с моего лба и сказала:
— Новый Дионис.
— Да, — сказал я. — А ты моя Исида.
— Разве пристало богам бояться смерти или расставания, Антоний?
Новый Дионис.
О, так начинается последний этап моей жизни, именно с этого осознания.
Нет, не думай, Луций, я не сумасшедший и никогда не считал себя богом в действительности. Боги недосягаемы и мудры, а я тут, и я глуп.
Нет, здесь другое. Этот образ — Дионис, Податель Радости, Дионис Неистовый и Кровожадный, Дионис-Бык, Дионис Триждырожденный, Дионис Самопожирающий, да, все это давало мне ориентир и вдохновение.
Теперь я знал, кто я такой, и что собираюсь делать. Я собирался быть милостивым любовником для моих подданных, собирался быть их защитником и заступником, собирался осыпать их золотом и любить, да, любить, любить до последней капли моей крови. Я хотел стать для них богом радости и экстаза.
Все это были мои фантазии о власти, о любви всех ко мне, и меня ко всем, о целом мире, который я сделаю цветущим, и которому дарую утешение. Мне снились такие сны. Да, это было то, чего я хотел — стать всем. А кто есть все? Это бог.
Впрочем, конечно, то всего лишь образ, всего лишь терзавшее меня болезненное вдохновение, невысказанные слова о любви и крови, тайные молитвы, преклонение перед вином, что подарил нам Дионис, наконец. Я любил вино так сильно, словно я его создал, поверь мне.
Но нет, было ведь и другое — вполне рациональное решение, которое пришло мне в голову. Я отправлялся на Восток, имевший долгую и сильную традицию обожествления своих правителей. И мне хотелось прийти на мой древний, прекрасный Восток хозяином, величайшим из величайших, Дионисом Освободителем.
Это был, если хочешь знать, ход политический. Как я частенько говорил в Афинах: я тоже немножко грек.
Мне хотелось стать причастным к их культуре. Я уже понимал, что на Востоке останусь. Мне предстояло вести войну с Парфией (там набирал силу Лабиен, предатель, примкнувший к заговорщикам), а после нее я планировал вплотную заняться восточными владениями, столь богатыми и столь щедрыми, и столь пленительными.
Восток казался мне желающей любви женщиной, готовой впустить меня в себя. Я был уверен, что здесь, а не на Западе, простирается то, что можно назвать моей судьбой. Во всяком случае, я был влюблен в Восток еще давным-давно, в юности, и сейчас планировал связать свою жизнь с их золотом, зерном и драгоценными маслами, с их невероятной роскошью.
Вот что было по мне.
Я хотел войти в Эфес, как правитель Востока, вот что. Как правитель, которого они хотят и заслуживают, а значит — как бог.
Как Новый Дионис. Вернее, тогда я еще не называл себя так, хотя в голове моей с самого начала ярче всего горело именно это имя, почерпнутое подсознательно из давней истории с Птолемеем, носившим его.
Унылый, озлобленный, желтый и больной Птолемей, впрочем, мало напоминал Диониса. А я несколько напоминал. Если не беспутностью и необузданностью, то уж любовью к вину — точно.
Да, у меня была сверкающая идея, Луций. Я писал о ней в одном из писем к Фульвии. Помню его ясно, хотя, может быть, и не дословно. Что-то вроде того:
"Здравствуй, жена!
Я собираюсь устроить прекрасную процессию в Эфесе, это не триумф, которого я более чем заслуживаю, но нечто, может быть, лучше триумфа. Люди Востока так любит богов, они любят богов больше, чем друг друга, и уж точно больше, чем римлян. Я стану для них не меньше, чем богом. Я осыплю их драгоценными дарами, и их сердца станут принадлежать мне. Разве не так должен поступать самовластный правитель Востока, скажи-ка мне это?
С любовью, с радостью и со всем другим, что присуще Новому Дионису, Подателю радости.
Будь здорова!
Твой муж, сама знаешь его имя (я надеюсь)."
На что Фульвия мне отвечала примерно следующее:
"Муж, здравствуй!