Дария Беляева – Марк Антоний (страница 110)
Но в остальном я был всесилен, поверь мне.
Именно ты подал мне руку, и я ухватился за нее, помнишь?
Толпа изрядно испугала заговорщиков, они в спешке бежали в Анций, дома некоторых из них были сожжены. Единственной жертвой толпы стал Цинна, однофамилец одного из заговорщиков и неплохой поэт.
Разумеется, я мечтал, чтобы их сожгли, разорвали, раскололи им кости, раздавили все хрящики.
Но этого не случилось, и я не удивился. Я хотел выгнать их из города, Луций, и направить против них гнев народа, чтобы оправдать будущую войну.
Теперь Рим был моим.
Ах, да, что касается завещания, мы прочли его до похорон. В нем Цезарь объявлял об усыновлении Октавиана, и я, конечно, пришел в сильную ярость.
Мне было обидно, но, и это главное, не удивительно.
Помнишь, я говорил, что у меня было ощущение, будто я сдаю Цезарю экзамен? Так вот, я его завалил. Думаю, довольно давно. Даже до того, как я понял, что сдаю этот проклятый экзамен.
Я первый почти во всем, но учеба никогда не была моей сильной стороной.
Рука устала писать, хватит на этом, пожалуй.
Твой брат, неистовый Марк Антоний.
После написанного: я вдруг задумался, почему пишу тебе, моему мертвому брату, а не, допустим, моему живому сыну Юлу? Почему так? Мне кажется, я не могу больше общаться с живыми.
Послание пятнадцатое: Друг Цезаря
Марк Антоний брату своему, Луцию, нигде более не проживающему.
Привет, мой родной! Сегодня я в необъяснимо хорошем настроении, кажется, будто все еще будет хорошо. Не знаю, может, я что-то начинаю понимать по поводу жизни и смерти, что-то полезное и важное.
В любом случае, Октавиан совсем рядом, а я вдруг понял, что могу легко о нем написать.
Твоя ненависть к нему сильна так же, а, может быть, и сильнее моей, но, прошу тебя, выслушай. Отчасти я выступлю защитником моего непримиримого врага. Он умен и талантлив, очень рационален, по-своему даже смел. Но главное — он прекрасный актер.
Ты хорошо его помнишь? Светлые волосы, приятные, чуть болезненные черты. Фульвия, впрочем, говорила, что он вызывает скорее материнские чувства, но, может, она не хотела меня расстраивать. Объективно Октавиан — симпатичный и дельный человек. Что бы я к нему ни испытывал, такова правда. И можно лишь порадоваться за мою страну, за то, что властвую в ней не я и властвуешь в ней не ты.
Разве мы с тобой достаточно рациональны для этого? Теперь я ясно вижу, что все делается к лучшему. Нет ненависти, ее нет.
Впрочем, ладно, мы еще дойдем до Октавиана, правда? Это мы точно успеем. Помни: у нас есть все время мира.
Кем я стал после смерти Цезаря? Ну, для начала я стал взрослым. Волей-неволей мне пришлось принимать свои решения, не всегда правильные, еще реже осмотрительные.
Глубина моей скорби о Цезаре весьма велика, милый друг, и до сих пор в часы отчаяния, перед рассветом, она накатывает на меня, как холодная волна.
Но когда все случилось, мне кажется, я пережил смерть Цезаря легче, чем должен был. Вдруг оказалось, что у меня множество дел, что вся жизнь из них состоит, и мне было просто некогда думать о том, что я одинок и лишился доброго друга и советчика.
Да, я отвлекался, и голова моя была забита, однако как грустно было думать: надо спросить у Цезаря. И понимать, что никакого Цезаря уже нет. Спросить было не у кого, приходилось копаться в глубинах памяти и, как завещал Цезарь, обращаться к его образу.
Не всегда я следовал тем советам, которые Цезарь давал мне в моей голове. Но я всегда ощущал тепло от того, что мне все-таки отвечают, что разум мой способен извернуться так, будто ответ и вправду исходит не от меня, а от кого-то другого.
И чувство одиночества от невозможности ни к кому обратиться вдруг проходило.
Первым делом я очаровал жену Цезаря, Кальпурнию. В общем-то, она всегда относилась ко мне неплохо, вряд ли она была в меня влюблена, слишком уж набожна и благопристойна эта женщина, и слишком любила она Цезаря. Однако, думаю, я напоминал ей сына, которого у нее никогда не было, и которого она страстно желала.
Это смешно, потому что Кальпурния младше меня. Но, клянусь тебе, в ее улыбках всегда было что-то материнское.
Кальпурния была красивая женщина. А эти ее волнистые волосы, всегда мечтал их потрогать, думаю, на ощупь они нежные-нежные! Впрочем, я никогда не предпринимал попыток ее окрутить, хоть это и могло быть полезным. В конце концов, и до тех пор меня мучили злость и вина по отношению к Клодию, умершему много лет назад (мучают и сейчас), и я не хотел позорить память Цезаря интрижкой с его женой.
Да и скажу по-честному, даже если бы я приложил все силы, вряд ли она бы согласилась — ее отличала от других женщин исключительная строгость нравов.
Так или иначе, все, что мне было от нее нужно, я получил: переписку Цезаря, его дневники, заметки о будущих законопроектах. Макулатуры осталось много. Цезарь извел больше папируса, чем кто бы то ни было в мире, я так думаю. Моя детка, зная о его страсти к письму, привезла ему в подарок огромное, просто невероятное количество прекрасного, качественного папируса, который он, о ужас, сумел практически извести.
— Письмо, — говорил Цезарь. — Моя страсть. Не так важно, что ты пишешь, само это действо облагораживает, приводит в порядок разум и успокаивает чувства.
Так вот, все это богатство теперь принадлежало мне. Не буду тебе лгать, я не прочел и половины.
И теперь мне жаль. Окажись у меня его записи сейчас, может быть, я бы читал, чтобы лучше понять его. Но тогда времени просто не было.
Что касается письма, только теперь я могу оценить его воздействие в полной мере. Письмо и вправду успокаивает сердце и облагораживает ум.
Кроме того, мне удалось убедить Кальпурнию, что деньги Цезаря у меня пребудут в сохранности. Зная о республиканских настроениях в сенате, и о том, что у Цезаря не так много друзей, как кажется, Кальпурния согласилась, и огромная сумма перешла под мой бдительный надзор.
Получение денег и бумаг Цезаря сделало меня его полноценным представителем, теперь я располагал знаниями и средствами, чтобы превращать эти знания в законопроекты и назначения.
Изгнание заговорщиков из города превратило меня в самого важного человека в государстве.
Фульвия была вне себя от радости. Я поручил ей поддерживать хорошие отношения с Кальпурнией, чего бы это ни стоило, и мягко направлять ее настроения в нужную сторону, за что Фульвия взялась без разговоров.
Она сказала мне:
— О Юпитер, Антоний, мы на вершине мира. Посмотри на нас, какая мы пара.
Она поцеловала меня, приподнявшись на цыпочки, а потом, подпрыгнув, забралась мне на руки.
— Не могу поверить! Я так счастлива, Антоний!
Фульвия засмеялась по-девчоночьи громко и задорно.
— Прекрасно! — сказала она. — Прекрасно и удивительно, что будет дальше!
Нежно поцеловав меня в щеку, Фульвия прошептала мне на ухо:
— Только не проебись.
Да. Мне предстояло очень хорошо поработать, чтобы этого не сделать. Единственное, что меня огорчало по части моей политической жизни — это назначение Долабеллы моим со-консулом.
Впрочем, довольно скоро я справился и с этой проблемой.
Однажды я пригласил Долабеллу в гости (предварительно отослав Фульвию к Кальпурнии), мы здорово выпили, и я сказал ему:
— Я тебя ненавижу.
Долабелла легко ответил:
— А я помню.
— Ты знаешь, мы с тобой взрослые люди. Вроде как коллеги. Так у нас получается формальное общение. Но как только я думаю о тебе, мне хочется взять что-нибудь очень тяжелое и сломать тебе башку. Я представляю это так часто, что такие мысли начинают меня пугать. Представляешь?
— Это угроза, уважаемый со-консул? — спросил Долабелла, широко улыбнувшись.
Я хлопнул в ладоши и улыбнулся тоже.
— Нет, — сказал я. — Просто жалуюсь. Наоборот, дружок, у меня есть к тебе предложение самого деликатного свойства. Такое хорошее предложение, что ты вряд ли откажешься. Хочешь его послушать?
— Ну, если оно не включает ничего тяжелого, то, пожалуй, да.
— Я сделаю тебя наместником Сирии. Там хорошо, богатый вкусный Восток.
— Ты замечаешь, Антоний, у тебя все время такие оральные метафоры. Съесть, вкусный, попробовать, укусить. Постоянно.
— Чего?
— В детстве, наверное, все тянул в рот. Да и сейчас. Орально организованный человек, так сказать.
— Как орально организованный человек я съем твои глаза, — сказал я и взял тяжелую золотую тарелку, смахнул с нее остатки фруктов. Долабелла напрягся, а я принялся смотреться в полированную тарелку, как в зеркало.
— Так вот, — сказал я. — Долабелла, я не хочу ссориться, мне не нужны проблемы. Я очень несдержанный человек, со мной всегда случается одно и то же, я что-то сделаю, а потом я жалею. Так вот, сейчас я должен быть серьезным политиком, правда?