реклама
Бургер менюБургер меню

Дария Беляева – Марк Антоний (страница 109)

18

Заснуть мне удалось лишь под утро. Мне приснилось тело Цезаря. Он лежал в каком-то очень темном месте, где единственный тонкий луч света откуда-то сверху освещал только его тело и больше ничего. На нем была простая туника, такая, какие носят дети. Лицо безмятежно и прекрасно, и тоже вроде бы моложе.

Но я видел раны, их было двадцать три. Я стоял над телом Цезаря и снова считал их. Только теперь передо мной были не безликие дыры в ткани, а кровавые отверстия в его теле, оставленные кинжалами. Сердце мое трепетало.

— О отец! — воскликнул я. — Отец мой!

Не знаю, почему во сне я назвал Цезаря именно так. В этот момент раны вдруг разверзлись и закровоточили. И я увидел в них зубы и языки. Это были кровоточащие рты, и они оглушительно закричали.

Я проснулся в поту.

Тело Цезаря я впервые увидел на похоронах. Он выглядел не таким безмятежным, как в моем сне, но и никаких кровавых ртов на его теле.

На лице его отражалось скорее удивление, оно не было спокойным, но не было и напуганным.

Я знаю Цезаря, и, думаю, последняя мысль промелькнула у него примерно такая: в планы теперь придется внести некоторые изменения. Думаю, он не осознал, что умирает. Этого не было видно. Ни покоя, ни гнева, ни боли — только удивление.

Первым надгробную речь держал Брут, в качестве должностного лица, разумеется, но было крайне иронично. Убийца говорит об убитом. Почти сразу после завершения речи Брут удалился, видимо, смущенный этой иронией.

Все было готово для погребального костра. Обычно сожжение мертвого проводилось за пределами города, но я настоял на том, чтобы для Цезаря сделали исключение, и все произошло на Форуме. Я взял канистру с бензином и взвесил ее в руке. Люди ждали моих слов, но я смотрел на канистру. Она была красная с черной крышкой.

Я открутил крышку, понюхал ее, в нос ударил резкий, яркий запах бензина. Среди людей пронесся шепот:

— Что с Антонием?

— Почему он не говорит?

Я закрутил крышку и поднял голову к небу.

— О Юпитер, — сказал я. — Как бы я желал, чтобы ты вырвал этот день из течения времени, но это невозможно. О Цезарь, потомок царей, не пожелавший стать царем, где же ты теперь, когда тело твое здесь, перед нами?

И, разумеется, я принялся перечислять все государственные и военные заслуги Цезаря, которые народ уже слышал от Брута. Люди были недовольны, они заскучали. Но я и хотел, чтобы они заскучали, хотя бы слегка.

Вдруг я прервал свою речь и вскрикнул:

— Да разве это важно? Важно, что Цезарь был мне словно отец! Как хороший отец, он мог быть строг со мной, но он всегда был справедлив ко мне. Вот кого я теряю: не военачальника, не главу моего государства, я теряю моего отца. Он сделал для меня столь многое, что сердце мое не верит в его отсутствие. Этот человек когда-то помог мне принять неизбежное, а потом научил меня менять мир к лучшему. Он научил меня побеждать. Он научил меня быть справедливым. Он научил меня прощать. Я неидеален, напротив, я плох, и я был еще хуже до встречи с ним. Но он разглядел во мне что-то, и неустанно помогал мне, когда я ошибался, прощал меня, если я признавал свои ошибки, радовался моим успехам. Я не верю, что этот человек мертв, и моя жизнь разрушена, как разрушена жизнь ребенка, лишенного отца. Но Цезарь был отцом не только для меня. Нас таких много. Честолюбец? Властолюбец? Лишь настолько, насколько каждый из вас в своей собственной семье. Но семьей Цезаря был Рим. Он мечтал дать нам всем будущее, он мечтал охранить нас от бед, накормить голодных, дать землю тем, кто лишен ее, подарить жизнь достойную и честную. Не об этом ли мечтает отец, глядя на своих детей? Когда он сражался в Галлии, он сражался за очаги и за алтари, за тот мир, в котором римляне больше не убивают римлян, за мир, в котором варвары не посягают на наши границы, а наша страна процветает от края и до края. Лишь одно неусыпно волновало его — вы. Даже в его завещании он позаботился прежде всего о вас, ссудив вам по триста сестерциев каждому, и свои прекрасные сады, чтобы ваши дети гуляли и играли там, и чувствовали себя так же привольно и спокойно, как дети богачей. Цезарю хотелось не стяжать славу, не стать властителем мира и даже не оставить после себя долгую память. Цезарь мечтал о мире для вас. О том, что когда-нибудь, лишенные предрассудков, мы встанем бок о бок и будем строить наше новое будущее. Тогда всякий сад будет принадлежать детям, всякие деньги будут принадлежать нуждающимся, как всякое лекарство должно принадлежать больному. Как и любой отец, Цезарь мечтал о том, что вы будете однажды жить в мире лучшем, чем он. Разве не помните вы, что не нужна была ему диадема, которую я, по глупости своей, предлагал? Он нуждался лишь в вас. И частенько он говорил мне, что нет Рима без римлян, Рим — это не стены, Рим — это вы, каждый из вас, ценный и необходимый, как ребенок необходим своей семье, поскольку он наследует отцу. Да если бы он мог, если бы только мог, Цезарь пришел бы в каждую семью и утешил страдающих, и возрадовался бы с ликующими. Но он не может. Нем этот рот, что неустанно говорил в нашу защиту в сенате. Слепы эти глаза, что видели все творившиеся несправедливости. Глухи эти уши, слышавшие ваши мольбы. Пуста эта голова, думавшая о том, как найти для вас покой и радость в этой нелегкой жизни. Руки, с мечом защищавшие вас, недвижны. Сердце, болевшее за вас, не бьется. Дыхание жизни ушло! Я умираю, когда думаю об этом. Никто не в силах заменить его. Убийцы слепы. Они говорили, что убивают властолюбца. Но не свой ли собственный порок видели они в Цезаре, чьи мысли были далеки от власти. Убийцы не в силах оказались понять, что на самом деле движет Цезарем. Разве они не вечно ущемленные аристократы и богачи, стремящиеся захватить все больше и больше, отбирая у голодного хлеб, а у сильного — работу? Это собственное властолюбие они увидели, и оно поразило и ужаснуло их настолько, что убийцы обрушились на Цезаря и забрали его жизнь! Нет, не могу!

Я махнул рукой Эроту, и он передал мне черный блестящий пакет для мусора. Я вытащил из него окровавленную тогу.

— Смотрите! Вот эти раны! Вот эта кровь! Вот кровь человека, что стремился к вам всем сердцем! Это сердце пусто и обескровлено теперь, в нем нет больше ни любви, ни огня. И разве не сироты мы после этого? Я осиротел, мартовские иды забрали у меня заступника, и лишь его кровь остается мне, как доказательство жизни, которая билась в этом теле.

Я поцеловал тогу Цезаря, ощутив запах крови. О боги, в тот момент я вспомнил и своего родного отца, и Публия, и Цезаря. Три горестных волны накрыли меня одна за другой, и я понял, как я одинок, как крошечен во Вселенной.

Я горько заплакал, и слезы мои смешались с кровью Цезаря.

— Как одиноки мы, — вскричал я. — Теперь мы лишены любви и покровительства, и можем лишь, гуляя по общественным садам, вспоминать, что когда-то о нас заботились. Отец Отечества ушел! Другого отца не будет! Безжалостная смерть забрала у нас наше небо, и теперь, поднимая голову, я смотрю в такую темноту, какой прежде и не представлял. Как бы я хотел спросить Цезаря, что делать с вами, мои друзья, мои ягнята! В мудрости своей Цезарь оставил множество поручений и законов, которые еще необходимо принять. Но разве бездушные буквы, пусть и складывающиеся в самые мудрые слова, могут заменить нам живого Цезаря, думающего о нас неустанно. Нет! Мы в мире одиночества и пустоты!

Я бросил тогу в толпу и открутил крышку от канистры с бензином.

— Больше нет смысла ни в чем! — сказал я. — Пусть горит это тело, потому что оно безмолвно и безлюбовно.

Я принялся обливать кипарисовые ветви и деревяшки в остове будущего погребального костра бензином. Потом облил и тело Цезаря.

— Пусть горит! — кричал я. — Что они сотворили! Пусть оно теперь горит! Властолюбцы, убийцы отца, сердце мое не станет величать их друзьями народа! Убийца отца — вечный враг детей, так почему же убийцы Цезаря разгуливают по городу, который он оставил вам?

Я взял у Эрота факел и поджег погребальный костер в разных местах, обойдя его по кругу и окинув взглядом людей.

Сначала моя речь была такой громкой в тишине, но постепенно тонула в воплях согласия и горечи. Люди плакали и стонали, кричали, просили Цезаря простить их и вернуться. Костер Цезаря занялся, и люди принялись кидать ему пищу. Как и тогда, с Клодием, это были скамьи, оконные рамы, выломанные наспех, столы термополиев.

Я всему учился у Клодия. Обессиленный, я запрокинул голову и заплакал. Тут-то я и осознал свое горе в полной мере. До того, поглощенный собственной речью, я играл, но теперь силы покинули меня.

Впрочем, мои безмолвные слезы возбудили толпу еще больше.

Последний костер Цезаря горел все ярче и стремился все выше, мне казалось, он достал почти до неба, и рос еще и еще. А вместе с ним росла ярость толпы. В конце концов, люди, соорудив себе на скорую руку факелы, которые зажгли от погребального костра, ринулись в разные стороны, к домам заговорщиков.

— Смерть им! Смерть убийцам! Смерть убийцам, да здравствует Цезарь!

Что касается меня, я вдруг почувствовал себя так плохо, что осел на землю.

Разом вспомнились мне все, кого я потерял, и встала передо мной плотная пелена бессилия перед смертью.