Дария Беляева – Марк Антоний (страница 104)
— В смысле, милосердный и чуткий? — спросил я.
Цезарь охотно объяснил:
— Обычно мы смотрим на проигравших с презрением, расчеловечиваем их, делая вместилищами всех пороков. Но мы должны смотреть на них с трепетом, как на живых человеческих существ, которые пытались победить. И даже — как на потенциальных победителей. Полезнее соотносить себя с проигравшими, чем с победителями. Смотря на них с сочувствием, мы учимся видеть их настоящие промахи и слышать поступь судьбы.
А я-то думал ко мне этот разговор никак не относится, ха-ха.
И вот теперь я тот проигравший, на которого ты, уж пожалуйста, гляди с сочувствием.
Я слушал внимательно, кивал и, в общем-то, даже позабыл о недопитом вине в кубке. Цезарь всегда говорил интересно.
Потом он спросил:
— Что ты думаешь о Тарквинии Гордом?
— Дурацкий царь, — сказал я. — Настолько дурацкий, что после него вообще царей не было.
Цезарь засмеялся:
— Люблю твою непосредственность, Антоний. Именно, Тарквиний Гордый оказался последним царем Рима, после него Рим превратился в Республику. Но был ли он так плох?
Я пожал плечами, мол, история есть история, кто ее разберет.
— И в чем его ошибка? — спросил Цезарь. — Я полагаю, что в самонадеянности. Он считал, что царь может делать все, что угодно. Но правда в том, что царь остается царем только пока в это верят его подданные.
Я сказал:
— Ну да. Царем быть непросто. Это я еще по Египту понял.
— Я тоже понял кое-что в Египте, Антоний.
Цезарь облизнул узкие губы, быстро, украдкой, одна из немногих его нервных привычек.
— Риму не нужна Республика, мы говорили об этом много раз. Но нужен ли Риму царь? Я имею в виду, готов ли Рим к пришествию новой эпохи?
— А какая разница? — спросил я. — Эпоха наступит, хочет кто-то этого или нет. Тут слишком много вещей, которые нельзя остановить.
— Да, — сказал Цезарь. — Колесо делает оборот, и процессы, происходящие в обществе, не могут быть остановлены. Но любое колесо можно затормозить. Временно. Например, кучей мертвых тел. Оно перемолет и их, потому как неостановимо. Но пройдут годы. Мы же этого не хотим, правда?
— Мертвых тел или терять время? — засмеялся я.
— Я не хочу ни того, ни другого, — со смехом ответил Цезарь. — А ты, наверное, не хочешь терять время.
Я украдкой взял кубок и сделал глоток.
— Я примерно понял твою мысль. И что делать будем? С колесом, с теми, кто пытается его остановить, со всем этим?
— Мы будем действовать осторожно, расчищая нашему колесу дорогу, — сказал Цезарь. — И для начала мы узнаем, что люди думают сейчас о власти, которая им нужна.
— А если они ее не желают? — спросил я.
— Значит, они желают человека, который от нее откажется. Это, в сущности, одно и то же, если правильно обставить дело. Так вот, Антоний, ты мне необходим, чтобы сделать самый осторожный шаг.
Когда Цезарь рассказал мне, чего хочет от меня, я спросил:
— Слушай, а они не просекут? Ну, как все обстоит на самом деле.
Цезарь развел руками.
— Антоний, это неважно. Важно, что в первый момент они будут искренними. И, исходя из этой реакции, мы будем строить нашу политику.
Он говорил нашу, хотя политика с недавних пор принадлежала исключительно ему. Но мне нравилось слышать, что она наша.
Точно так же с царством и Республикой. Людям нравится, что политика принадлежит им, хотя это лишь слова.
И вот наступили Луперкалии. Ты знаешь, как я их люблю, это праздник вечно продолжающейся жизни, и он прекрасен. Всякий раз во время Луперкалий я приходил в совершенно эйфорическое состояние (хотя с огнем того первого раза оно не могло сравниться, но было прекрасным тем не менее).
Лишь в тот раз я ужасно волновался и не мог сосредоточиться, не мог впасть в блаженное дикое забвение. Я был напряжен, мысли мои были слишком близки к делам земным, и тот, кто живет в пещере, думаю, это понял, во всяком случае, мне послышалось недовольное ворчание.
Так или иначе, я был в отличной форме и замечательно пробежал пару кругов по Палатину. Наконец, я завернул за угол, где меня должен был ждать Эрот. Он протянул мне увитую лавровыми листьями диадему, я взвесил ее на руке — серьезная вещь. Предусмотрительный Эрот также сунул мне в руки спортивную бутылку, которую я обычно брал на пробежку. Бутылка была красная, на ней снова появилась наклейка с милой зверушкой (лисичкой на этот раз), их упрямо клеила моя падчерица Клодия. Половину воды я выпил, половину выплеснул себе на лицо, потом сказал:
— Ну, поехали!
Эрот сказал:
— Удачи.
Он в успехе предприятия сомневался. Впрочем, такие упаднические настроения ему были свойственны.
Когда я спустился к Форуму, где на ораторском возвышении сидел Цезарь, весь такой степенный и в пурпуре, к которому очень подошла бы диадема, в руках у меня было будущее Рима.
Хотелось сделать все красиво. Я пощелкал пальцами молодым ребятам-луперкам, с которыми договорился заранее (не посвящая их, впрочем, в суть того, что буду делать дальше), и они легко и артистично (мы тренировались) подняли меня, я оказался с Цезарем, сидящим так высоко, на одном уровне. Народ, любивший такие фокусы, взревел. А я любил покрасоваться, что красивым телом, что атлетическими навыками, и подумал, что кое-что от этой ситуации все-таки выиграю. В первую-то секунду.
Наши с Цезарем взгляды встретились. Он не показал, что знает, а я не показал, что знаю, что он знает. Искренне, с радостью, я протянул диадему к его голове, собираясь короновать Цезаря.
Все смолкло. Казалось, будто толпа, собравшаяся вокруг нас, растворилась, исчезла без следа. Прошла секунда тишины, потом раздались крики радости, их было немного, но они были.
Что за крики, как ты думаешь? Кричали из страха перед Цезарем или от восторга перед ним же? Половина на половину, я полагаю. Да и восторга без страха не бывает, поверь, да и наоборот — не бывает тоже.
Цезарь, ничем не показав, как ему результат, отстранился, подался назад и нахмурил брови. Толпа взревела от восторга, пораженная скромностью этого человека и его любовью к свободе.
Мы договорились проделать это три раза. Три раза я подносил диадему, и три раза Цезарь негодующе от нее отказывался, всякий раз люди ликовали все громче.
Так ликует человек, чей страх не подтверждается, и он отныне освобождается от него.
Так ликуют люди, которым кажется, будто они смертельно больны, но вдруг — первые признаки выздоровления.
Вот как ликовал народ, когда Цезарь отверг диадему.
Я принял его решение и, ловко приподнявшись, водрузил диадему на одну из статуй Цезаря, того же это привело в притворную ярость. Он спустился, обнажил шею и крикнул:
— Если таким видит меня народ, если он видит меня царем и деспотом, то я жду своего убийцу! Пусть всякий, кто видит во мне угрозу свободе Рима, проткнет мое горло ножом!
Разумеется, ход был шикарный. Римляне в полной мере одобрили скромность и самоотверженную приверженность Цезаря идеям Республики.
Что касается великолепного Марка Антония, он достаточно красив и артистичен, чтобы делать грязную и непопулярную работу, и он прекрасно знает, что его возненавидят, а потом полюбят еще и еще, что бы он ни делал.
Потом, в приватной беседе, Цезарь искренне поблагодарил меня. Он обнял меня и прошептал:
— Марк Антоний, друг мой, всякий готов сделать почетную работу, результат которой всем понравится. Но ты готов ради меня на большее, и я не забуду этого никогда.
Вот так вот. Народ — один, Цезарь — ноль, но это так только кажется.
Думаю, исходя из этого Цезарь построил некоторую стратегию, но мы так и не увидели ее в действии. Цезарь умер слишком рано, чтобы показать, стоила ли его игра свеч. Я уверен — стоила.
Что касается смерти Цезаря, говорить о ней нелегко и печально. Тем более, что отчасти я считаю себя в ней виноватым.
Цицерон как-то обвинил меня в том, что я знал о заговоре и ничего не сказал о его существовании Цезарю. Это и так и не так. Причина в высшей степени постыдная, но весьма для меня стандартная.
Когда мы ехали встречать Цезаря после испанского похода, я весьма долго путешествовал вместе с одним из будущих заговорщиков, Гаем Требонием. Этот мужик не особенно мне нравился, в его обществе я скучал, поэтому мало отвечал на его реплики, в основном, только кивал или отделывался общими фразами. Так вот, этот дебил как-то начал прощупывать почву, мол, а ведь Цезарь со мной так дурно обошелся, а ведь Цезарь, может быть, не самый мудрый человек в мире, и не заслуживает такой чести, как править Римом, дескать, Цезарю мешает честолюбие, и дальше оно будет только расти.
Дело было уже вечером, в палатке, куда я зашел после обильных возлияний, чтобы поспать. Честно говоря, я на ногах едва стоял. Я принял все эти разговоры за типичные жалобы на власть имущего и кивал, как болванчик. Под это дело я решил догнаться и выпить еще, а дальше — ничего не помню.
Цицерон утверждал в личном разговоре со мной, что Гай Требоний предлагал мне убить Цезаря, причем, вроде как, практически немедленно, по пути домой.
Не знаю, так ли это. Цицерон говорил, что я все выслушал, идею не поддержал, но и о заговоре не сказал.
Может быть. Во всяком случае, для меня та ночь — сплошное черное пятно, никакого заговора я не помню, да и сомневаюсь в его существовании. Что Требоний был одним из недовольных и, согласно своей брюзгливой натуре, спешил пожаловаться всем на все мне было известно давно, слова его я всерьез не принял, а остаток ночи выветрился у меня из головы, как дымок прогоревшего костра.