Дарина Белелиева – Танец со льдом: Крылья для двоих (страница 3)
К вечеру я не выдержала и направилась к дому тёти Зори. Мне нужно было увидеть Матвея. Может быть, сегодня он, наконец, заговорит.
Когда я вошла в целительский дом, меня встретила тишина. Не та тишина, которая бывает, когда больной спит, ‒ мёртвая, гулкая пустота. Кровать Матвея была пуста, одеяло небрежно сбито в кучу, будто его забирали в спешке.
Сердце упало. Я бросилась к тёте Зоре, которая сидела у очага, уставившись на пламя.
‒ Где Матвей? ‒ выдохнула я.
‒ Забрали, ‒ голос её был пустым, чужим. ‒ Охотники. Сказали, его знания помогут. Какие знания, Элира? Он даже имени своего не помнит!
Она вдруг всхлипнула ‒ резко, по-детски беспомощно. Я никогда не видела тётю Зорю плачущей. Даже когда бабушка умирала, она держалась, собирала травы, поила её отварами, не позволяла себе ни слезинки. А тут сидела, сгорбившись, и трясущимися руками теребила край фартука.
‒ Три недели, ‒ шептала она. ‒ Три недели я его выхаживала. Спала урывками, меняла повязки, молилась всем духам, в которых никогда не верила. А они пришли и забрали его, как вещь. Как инструмент.
Я опустилась рядом с ней на колени и обняла. От неё пахло травами и дымом ‒ всегда так пахло, сколько я себя помню. И от этого запаха, такого родного, у меня самой защипало в глазах.
‒ Я верну его, ‒ прошептала я, сама не зная, откуда во мне взялась эта уверенность. ‒ Обещаю.
Тётя Зоря подняла на меня мокрые глаза.
‒ Не надо, девочка. Не лезь ты в это. Они опасные, эти охотники. Отец твой…
‒ А что отец? ‒ перебила я. ‒ Его уже отодвинули. Он ничего не решает.
Она посмотрела на меня с таким выражением, будто видела впервые. Потом медленно кивнула.
‒ Ты в него пошла, ‒ тихо сказала она. ‒ В моего брата. Такой же упрямый. Ладно, иди. Только будь осторожна.
Я выскочила на улицу. Солнце уже садилось, окрашивая небо в багровые тона. Из дома старейшин доносились приглушённые голоса. Я подкралась ближе, спрятавшись за дровяной поленницей.
‒ …не помнит ничего, ‒ говорил голос предводителя охотников. ‒ Но его рана… она подтверждает наши догадки. Это действительно Оскверненный. И его сила растёт.
‒ Что вы собираетесь делать? ‒ сурово спросил отец. Голос у него был усталый, но не сломленный. Даже сейчас, когда его фактически отстранили, он пытался защищать деревню.
‒ То, зачем мы здесь. Уничтожить угрозу. Завтра на рассвете мы выдвигаемся в горы.
‒ А если Хранитель вмешается?
Легкая усмешка.
‒ Ваш «Хранитель» бездействовал все эти недели. Думаю, он не станет защищать того, кто нарушил его покой.
Пауза. Потом отец сказал тише, но я всё равно расслышала:
‒ А если кто-то из деревенских… пойдёт за вами?
У меня перехватило дыхание. Он знал. Знал, что я могу так поступить.
‒ Это ваши люди, староста, ‒ холодно ответил предводитель, ‒ если они сунутся в горы, пусть пеняют на себя. Мы не будем их защищать. И отвечать за них ‒ тоже. Предупредите их.
Молчание.
Я отшатнулась от поленницы и побежала. Не к дому ‒ прочь, к околице, туда, где начиналась тропа в горы. Луна уже поднялась, заливая всё серебристым светом. Где-то там, в темноте, лежал Он. Раненый, больной, загнанный. И охотники шли за ним.
Я думала об отце, о его словах. Думала о тёте Зоре, которая плакала впервые на моей памяти. О Матвее, которого утащили, как мешок с картошкой. О Риане, который ненавидел то, чего не понимал, и от этого ненавидел и себя, и меня.
А потом я закрыла глаза и вспомнила тот гул. Ту боль, что ударила в меня, когда я прикасалась к ране Матвея. Это было не просто страдание. Это был крик. Крик, обращённый ко мне.
План созрел в моей голове мгновенно, безумный и безрассудный. Я должна найти Белую Тень до них. Не чтобы убить. Чтобы…
Чтобы что? Спасти? Успокоить? Понять?
Я не знала. Но знала одно: если я этого не сделаю, тот крик будет преследовать меня всю жизнь.
Я развернулась и пошла обратно в дом. Собираться. У меня была одна ночь.
Глава 4
Тишина в доме была звенящей. За стеной равномерно посапывала Лина, а из открытого окна доносился далекий лай собак ‒ охотники ставили караулы на ночь. Я лежала с открытыми глазами, вглядываясь в темноту потолка, который знала с детства. В каждой трещинке, в каждом пятнышке плесени в углу мне чудились лица, события, воспоминания.
Вот здесь, над моей кроватью, было тёмное пятно ‒ след от воды, которая протекла три года назад, когда буря сорвала часть крыши. Отец тогда полночи лазил с ведром, чертыхаясь, а мама смеялась и говорила, что это он просто воды боится. А вот та щель в полу ‒ в неё я прятала письма, которые писала выдуманному возлюбленному в тринадцать лет. Глупые, наивные письма о том, как я хочу увидеть мир за горами.
Я прислушивалась к биению собственного сердца. Оно стучало как птица, попавшая в силок. Каждый удар отдавался в висках, в горле, в кончиках пальцев.
То, что я задумала? Это безумие.
Но иного пути не было. Потому что то, что я чувствовала, когда прикасалась к ране Матвея… это была не просто боль.
Я вспомнила тот день, когда впервые поняла, что со мной что-то не так. Мне было лет шесть. Соседский мальчишка, Ванька, упал с забора и разбил колено в кровь. Он орал так, что слышала вся деревня. Я подбежала, села рядом и просто положила ладонь ему на ногу. Не знаю зачем ‒ просто захотелось, чтобы ему стало легче. И он затих. Перестал плакать, только шмыгал носом и смотрел на меня круглыми глазами. А бабушка, которая вышла на шум, стояла в дверях и смотрела на меня так, будто увидела привидение.
Я могла положить руку на горячий лоб больного и ощутить, как жар отступает под ладонью. Могла шепнуть испуганной лошади одно слово, и дрожь в ее боках стихала. Могла сидеть рядом с умирающим псом и чувствовать, как уходит его боль, а вместе с ней ‒ и мои силы, но это было неважно. Важно было, что он уходил тихо, без мучений.
Бабушка называла это Умиротворением ‒ редким даром успокаивать боль там, где другие бессильны.
Она учила меня с тех пор. Каждый вечер, когда остальные дети уже спали, мы сидели с ней на крыльце, и она рассказывала. О том, что дар ‒ это не игрушка. Что нельзя лечить всех подряд, потому что чужая боль имеет свойство прилипать. Что нужно уметь отпускать тех, кого уже не спасти, иначе сойдёшь с ума. Она говорила, а я слушала и не понимала до конца. Понимаю только сейчас.
‒ Дар ‒ это не благословение, детка, ‒ сказала она однажды, когда я вылечила котёнка с перебитой лапой. ‒ Это ответственность. Ты будешь чувствовать то, что другие не чувствуют. Видеть то, что другие не видят. И иногда это будет невыносимо.
‒ А как же ты? ‒ спросила я тогда. ‒ Ты же справляешься.
Она улыбнулась той своей грустной улыбкой, которая значила: «Не задавай лишних вопросов». И ничего не ответила.
Но с Белой Тенью все было иначе. Его боль была подобна буре, запертой в клетке. Когда я коснулась обмороженной ноги Матвея, в меня ударила волна этого чужого мучения. Я не просто почувствовала холод ‒ я ощутила источник этого холода. Боль, которая была настолько сильна, что вырывалась наружу ледяным дыханием. Одиночество, пронзающее острее, чем лед. И ярость. Слепую, отчаянную ярость загнанного зверя.
Это не было злом. Это была агония, превратившаяся в оружие.
Я закрыла глаза и снова попыталась вызвать в памяти то ощущение. Холод. Пустота. И где-то глубоко внутри ‒ крошечная искорка чего-то живого, что отчаянно цеплялось за существование. Эта искорка звала меня. Просила о помощи. Кричала так, что у меня до сих пор звенело в ушах.
Охотники искали чудовище. Но я, прикоснувшись к его боли, ощутила живое существо. И мой дар, всегда направленный на успокоение, восставал против мысли об убийстве. Это было бы все равно, что убить больного в горячке, чтобы остановить его бред.
Я тихо поднялась с постели. Доски под ногами предательски скрипнули ‒ та самая, третья от двери, которая всегда скрипела, сколько себя помню. Я замерла, прислушиваясь. За стеной продолжало ровно сопеть Лина. Никто не проснулся.
В свете луны, пробивавшемся сквозь ставни, собрала свою торбу: пол хлеба, кусок сыра, фляга с водой. Пучок успокаивающих трав. Запасная рубаха. Кремень для огня. Верёвка. И нож. Тяжелый, с деревянной рукоятью, которую я сжимала так, что пальцы побелели. Я ненавидела его вес, его холодную сталь. Но ночной лес был не менее опасен.
Я остановилась у кровати Лины, поправила одеяло. Она спала, раскинув руки, как ребёнок, которым и была. Её лицо в лунном свете казалось совсем маленьким, беззащитным. Я наклонилась и поцеловала её в лоб ‒ легко, чтобы не разбудить. Губы коснулись тёплой кожи, и у меня защипало в глазах.
Прости меня, маленькая. Прости, что не попрощалась по-настоящему. Прости, если не вернусь. Будь счастлива. Живи за нас двоих.
Потом я подошла к двери родительской спальни. Прижалась лбом к холодному дереву, слушая, как отец похрапывает, а мама что-то бормочет во сне. Обычные, мирные звуки. Я представила их лица ‒ отцовские морщины у глаз, мамины седые пряди, которые она так тщательно закрашивала отваром луковой шелухи. Представила, как они проснутся утром, войдут в мою комнату и увидят пустую постель.
Я не могла написать им письмо. Не могла объяснить. Они бы не поняли. Или поняли бы ‒ и тогда попытались бы остановить. А я не могла позволить им сделать этот выбор за меня.