реклама
Бургер менюБургер меню

Дания Жанси – DRUZHBA (страница 2)

18

В газету идти сил нет. День так и выманивает на улицу ярким солнцем в окне, только листва на деревьях мечется и подвывают, шепчутся джины – значит, ветрено. Belyásh, который принесла мама, уже остыл. Надо поесть немного и идти в редакцию, Сунчеляй так и сидит на кровати. Комната, залитая солнцем, обнажает свою убогость, пыль, бедность.

Так не хочется в который раз подбирать слова для царских военных указов или объявлений об утерях, списков нижних чинов, раненых, убитых или пропавших. Пусть и к лучшему, что теперь стали поручать в основном переводы с русского: для настоящих статей как будто не хватает слов. Слов и ярости. Все хотят теперь от писателей и журналистов только ярости, крайностей, четкости. Сунчеляй давно уже не пишет в газету ничего толкового. Не может. Часто задумывается, не зря ли пошел в журналистику эту, ушел из медресе.

Хотя и стихотворений почти не пишет. Тех, про Казань, что прикрывается водой рек и озер, как легким чапаном[16], про женщин Татарской слободы, умных и смелых, про послушников старометодных медресе, заучивающих наизусть страницу за страницей, и их тучных мулл, любящих вкусно поесть и поколотить учеников, про джади́дов-реформаторов, которые и исламское образование ведут к знаниям, свету разума, про татарских просветителей, что обучают русскому теперь и в каждом деревенском медресе, и в самых далеких краях Российской империи, про радость сближения татарской культуры с русской и европейской, про новое, про жажду нового. Все блекнет.

Только Алия, только строки про нее имеют еще какой-то смысл. Soyaklem, yaratkanym, janym[17] – сколько же слов в татарском о любимой. Хотя и прежние его стихи, и про Казань, и про революцию, все тоже были во многом про Алию. Да-да. Вот бы та сама удивилась. Через год, едва исполнится семнадцать, она станет женой Акбара, уедет далеко. А пока ее можно изредка видеть.

Сунчеляй выходит на улицу, накинув старый папин казакин, понимает, что холодно. Яркое солнце ушло куда-то, только ветер прет со всей силы в одну сторону, не колеблясь, не сомневаясь в своем направлении. Сунчеляй же идет то против, то по ветру, то подставив под его потоки кривой и часто ноющий левый бок. Никак не ведут сегодня ноги в сторону редакции.

Он поднимается ближе к русской части, проходит типографию и Сенную площадь, доходит до серого водного канала со снующими по сторонам канала повозками. Tir-pir-tir-pir. На этой параллели города всегда шумно и неуютно, внутри все сжимается, и сам становишься меньше. Сегодня и ветер с особой холодной злостью дует в больное левое ухо.

Спокойствие обычно приходит выше по Петропавловской, там, где и всегда радостный цветастый русский собор, и белоснежные здания университета – небесные дворцы, kyk saraylár – сверху вниз смотрят даже на Идель. Сунчеляю нравится гулять вокруг этих как бы нездешних и одновременно таких казанских зданий, нырять в их потайные дворики. Его тянет и на широкую парадную лестницу храма, и пройти между колонн университета, зайти, увидеть, почувствовать, как там внутри. Только не пустят просто так. Да и как бы он смотрелся? Хотя на Воскресенской и живут теперь, и держат свои доходные дома иные зажиточные татары, Сунчеляй в той части города все же не свой. Пусть там и всегда хорошо.

Сегодня особенно холодно, бесприютно: и так не то, и эдак. Он идет туда, сюда, меняет направление. Нет, сейчас ему не место там, где высоко и хорошо, покоя на душе все равно не будет. Повернулся к ветру спиной и не сопротивляется, скользит, как прогулочная лодка, шагает быстрее, летит вдоль канала. И не так шумно теперь, не так продувает.

Раз – и вот уже огромное, полупрозрачное, искрящее, как зеркало под электрическими лампами, озеро Кабан. Вышло солнце, даже ветер поутих. В этой части города всегда так – сперто и нетерпеливо, в то же время свободно-радостно – здесь живет Алия́.

Даже если и не увидит, не встретит ее сегодня – что-то волшебное есть в каждой местной тропинке и улочке, в каждом цветном доме, дереве и бесконечной глади воды. Алия может запросто пройти, ее легко встретить за каждым поворотом, а если повезет, подсмотреть улыбку или смешок, когда говорит с кем-то на углу. Может, поймать кивок и легкую, готовую тут же сорваться и улететь в небо улыбку ему, только ему, Сунчеляю. Невидимые следы Алии важнее и его собственного детства в этом районе, того, что рядом где-то мама. Вот идет, а следа нет: лодка. Загадка такая была.

– Ипте́ш! – Громкий, как азан, мужской голос.

Сунчеляй невольно скидывает руку с плеча – не любит прикосновений. Оборачивается неловко. Ай, это Зайнулла, его друг по медресе. До сих пор, наверное, там: или учится, или уже преподает.

– Рад тебя видеть, дружище. – Зайнулла все такой же звучный, радушный.

И от давно знакомого голоса что-то внутри съеживается, непривычно. Сунчеляй последнее время как может избегает разговоров и людей, даже в своей редакции.

– Здравствуй, друг. – Голос звучит особенно тихо на фоне баса приятеля. – Как дела?

– Сто лет тебя не слышал. Да я-то все там же, все так же. Выучу наконец Хафтияк[18], окончу медресе и заживу уж, Алла бирсэ[19]. А я-то думаю как раз на днях: где там наш сказитель тысячи и одной ночи? Ну, как ты? Слыхал про Акбара? Во дает!

Тут Сунчеляй и узнает, что Акбар вот-вот станет важным муллой у себя в Синеморье, что Алия уже сейчас его супруга перед Всевышним.

– Он же только приехал из Уфы? Сдал экзамены у муфтия на муллу, это я слышал. Ему сколько теперь, двадцать четыре? Что ж, молодец парень, всегда и рассказать заученное, и ввязаться в диспут рвался первым, – говорит ровно и так же тихо, главное – никак не выдать, не спрашивать про другую новость, об Алие.

– Да у него же папа из Бухары сам-то, а сейчас в Хиве. Васта[20] уж, везде все свои. Наши-то там учились. – Зайнулла приподнимает брови. – Хотя поди разбери, зачем Акбара тогда отправили в Казань. Сам он говорил, что слали его сюда в джадидское медресе, а он пошел в наше, чтоб полегче было. Умный парень уж. Поедет теперь с назначением обратно Мустафа[21] наш прилежный, как в их краях все успокоится.

Любят эти шаки́рды вставлять в речь арабские и персидские словечки. Вроде как высокий слог и интеллект. Сунчеляй тоже раньше так делал, особенно в стихах. Думает про слово wasta, не хочет думать про Алию. И правда, так точно на татарском не скажешь. Уроки по родному языку в его медресе не жаловали, мол, то для простонародья.

– Абу Бакр-хаджи прямо сразу и прочитал ника́х своей дочери и Акбара. И ждать что-то совсем не стал, и читал даже сам. – Зайнулла много говорит, кажется, его ничуть не смущает, что собеседник молчит. – Той-то еще нет семнадцати, махр, видать, хороший дали. Все об этом говорят. Помнишь, может, его младшая дочь, Алия, резвая такая? – Смотрит на Сунчеляя, кажется, в самую его душу, но тот стоит с неподвижным лицом. – Вот это ее как раз за Акбара отдали.

– Да помню уж… – выдавливает из себя, старается, чтобы рваного дыхания не было слышно. Алия.

– Еще недавно на такое и жалобу написали бы, если в шестнадцать никах прочитать, да еще и дочери своей. Марджани же так чуть с должности не сняли когда-то. И этого бы так, эх.

Сунчеляй выдыхает «угу» еле слышно, стать бы невидимым духом каким, добрым или злым.

– Это что, а ты слыхал, что Абджалил помогает теперь цензору вымарывать фронтовые письма? Он уж грамотей наш, как ты. Говорит, письма часто русскими буквами, а то и вовсе на русском, и все в них сплошь: халяльной еды нет, вообще еды нет, одежды теплой нет, припасов нет. Ну это из тех писем, что не пускают. А что Зинатулла пошел во фронтовые муллы добровольцем? Еще что Ахмет погиб под Ковелью? И, Алла́. Это не из нашего медресе. Помнишь, мы все еще смеялись в парке тогда, на спектакле, он был там крикливой тетушкой-апой[22] в цветном платье?

– Это когда в Аркадии[23], что ли? – мямлит Сунчеляй, вспоминает, как еще недорослем первый раз увидел театр. Почти все роли, даже женские, играли тогда шакирды из другого, джадидского, медресе – веселые, открытые свободе и новому. Как он тогда хотел стать одним из них! – Ахмет… Подожди-ка, это который преподает в Мухаммадие…[24] преподавал?

Сунчеляй знал его совсем немного. Но неужели это он? Большой, с таким же зычным голосом, как у Зайнуллы. Или какой-то другой Ахмет… У него пять голов и пять тел, четыре души, удивительно, что отправляется пятеро, а возвращается четверо. Покойник[25]. Pogib. Русское слово здесь лучше, отстраненней. Как тошно переводить сводки с войны каждый день. Не видеть бы знакомые имена. Не вчитываться. И еще Алия и ее nikáh

– Да, друг мой, такие времена. – Зайнулла смотрит вбок как бы в поисках следующей фразы, продолжает: – А где теперь Шарык[26] собирается, не знаешь, кстати? Что-то давно не слышал про них.

– С каких это пор ты следишь за делами Шарыка? Тоже решил пойти в джадиды? – Сунчеляй улыбнулся первый раз за вечер, едва наметил улыбку.

– Алла́ Сакласы́н! – с готовностью подхватил шутливый тон Зайнулла. – Но сходил бы, может, послушал. Вообще, спрашивал Хайдар, помнишь его? Он теперь учит русскому языку в нашем же медресе.

– Помню, конечно. Узнаю в газете – скажу. Тоже давно не слышал про Восточный клуб: в доме, где раньше они собирались, рядом с «Булгаром»[27], теперь военный лазарет. Ты знаешь, наверное…