реклама
Бургер менюБургер меню

Дания Жанси – DRUZHBA (страница 1)

18

Дания Жанси

DRUZHBA

© Жанси Д., текст, 2025

© Оформление. ООО «Издательство «Эксмо», 2026

к А.

Пролог

Казань, Российская Федерация, 2017 год

– Как-то в детстве мама перестала отвечать, когда я звала ее «мама».

Эвелине надо выговориться, а я слушаю, радуюсь, что вижу ее наконец как человека со своей историей, не воспринимаю через призму собственных эмоций и желаний. Если целое море уходит, то любые чувства тем более. Хотя в самой глубокой части оно и остается, прозрачное – сразу всех цветов – и тихое. Пью кофе, киваю, пытаюсь узнать в бывшем своем центре мира девчушку, которую видел лет пятнадцать назад.

– Она тогда решила приучить меня звать ее эни́. Поэтому мамы у меня с раннего детства, можно сказать, не было, была эни́.

Понятно, отсюда и ее показная нелюбовь ко всему татарскому, и извечные подружки на былых наших встречах. Неустойчивое развитие. Не знаю, что сказать, поддакиваю:

– Бедная девочка Эвелина.

– Нет, ну ты представляешь? Я, только когда сама стала мамой, поняла, какая это все же дичь. Хотя ладно, есть у них тут, интересно, безлактозные десерты? – Опять перелистывает меню.

Стала мамой. Про свою семью пока не говорила. Про Нодиру и наших двух мальчишек откуда-то знает, сразу же с ними поздравила, у нас и третий на подходе, то есть третья, девочка. Смотрю на руки, они не такие тонкие, как я помнил, и по-прежнему много колец. Одно на безымянном пальце левой руки, но скорее помолвочное, чем обручальное. Надеюсь, она нашла свое счастье. Музицирование оставила, риелтор из Дубая. Ладная вся, глянцевая, но неловкости с ней нет, как будто вчера виделись.

– Стала мамой, не эни́? Сколько лет, мальчик, девочка?

– Ну уж нет, мамой, – смеется. – Малышке Алие уже четыре годика, она у родителей в Казани в основном и живет. Кстати, назвала в честь твоей бабушки тоже. И прими соболезнования, тебе тяжело сейчас, да?

– Спасибо, я в порядке. Видишь, ты уже и утешаешь меня рассказами и историями, как раньше.

Действительно, только Эвелине придет в голову безостановочно щебетать о своем через секунду после моей новости о смерти папы. И я вправду хотя бы немного отвлекся в первый раз за последние дни. Что же, забавно, значит, наших дочек будут звать одинаково.

– Мальчишку Сунчеляя пока не планируешь?

– Не-а, – смеется громче, что-то необычное в мимике, – с поэзией тема закрыта.

– А музыку совсем не пишешь теперь?

– Ой, да кому это надо. – Машет куда-то в сторону официанта и морщит носик, тоже по-новому. – Кстати, чтоб уж точно как раньше. Может, сходим вечером на спектакль, он про татарский язык? Пластический спектакль, то есть танец. Я еще не видела, но очень хвалят, награды прочат разные, бла-бла. Он про умирание языка. Пойдем?

– Пошли, – соглашаюсь, хотя не уверен, правильно ли будет сегодня оставить маму одну, только вчера похоронили отца.

– Мой муж, ну то есть fiancé[1], – старательно растягивает слово и потом частит опять, – типа гражданский муж, ревновать не будет, ты не беспокойся, – подмигивает, – я много про тебя рассказывала. Хотя трудно ему понять нашу дружбу.

Глава 1

Казань, Российская империя, 1916 год

Вот теперь Сунчеляй потерялся. Никогда еще не был он так потерян, так растерян.

Алию, jankisekkeém, частичку души его, отдавали теперь за Акбара. За грубого, неотесанного Акбара, самого дремучего шакирда[2] и неутомимого подхалима в их бывшем медресе. Несмотря на молодой еще возраст, шея у соперника была толстой и гнутой, так, что взгляд всегда устремлялся от неба вниз, к пустой зубрежке и яствам. Как почти у всех их старометодных[3] закостенелых учителей. Может, поэтому Акбара и возвели в муллы еще в двадцать четыре? И отдавали ему через год драгоценность, нежный цветок Алию…

Хотя нет, Акбар этот был мощен, красив, умен, хваток. Поцелованный Всевышним. Не криви душой, Сунчеляй, iptesh[4], успевай ты хотя бы наполовину так же хорошо, никогда бы не оставил учебу в медресе. Не обманывай себя. И учитель Абу Бакр-хаджи[5] радовался бы твоим, а не Акбара, свершениям, и дочь свою Алию, in yaratkan kyzy[6], обещал бы именно тебе.

– И, Алла́!

Тонкая вспышка настоящего, боли – прищемил палец, приставляя две большие литеры, alef и ta[7], к заголовку текста. В большой полуподвальной комнате света почти нет и днем, две-три тусклые лампы да шум с Сенной. Ночью так же, только сплошная тишина, и он один во всем мире. Сунчеляй уже несколько часов расставляет витые железные литеры в заготовки страниц. Одна буква за другой вверху каждой формы. Много отрывных страниц настенных календарей: про урожай, гигиену рук и рта, красивые здания в далеких краях, народные песни. В тексты, которые набирает или правит, часто теперь не вчитывается. Сегодня тоже.

Все делается тусклым, ненужным. И стихотворения, и борьба, и газета, где Сунчеляй работает днем, одна из первых на татарском языке. И слова. Набор затасканных литер.

Работа идет медленнее. Хотя пораненный палец совсем не кровоточит, он постоянно задевает железные рамы и когда-то острые буквы, напоминает о себе, ноет. Хватит на сегодня, пора домой.

Сунчеляй открывает входную дверь и, привернув фитилек, гасит лампу. В ночи базарная площадь молчит, торговые лавки стелются по улице до горизонта, спят. Свет падает от луны и откуда-то с русской части, кажется с Проломной. Там наверху, в центре, все улицы и дома давно уже освещаются электричеством. В татарской части света пока еще не так много. Его гостиница не сильно далеко, ближе к вокзалу. Неплохая гостиница, и комната просторная, без клопов. Правда, по соседству дом, как там ее, терпимости. Faheshhaná, на татарском получается – дом мерзости. Ох, хорошо бы получилось сегодня выспаться…

С утра опять пришла мама. I, eniém. Стыдно перед ней за обшарпанность мебели и комнаты, какую-то их неприкаянность. Мама одета точно европейская дама из календарей, с крошечным калфаком-рогом на голове, megez kalfaky[8]. Она совсем не подходит этой гостинице между рынком и вокзалом, точнее, гостиница не подходит ей. Нарядной маме гулять бы по Лядскому садику в русской части. Или где-то в Париже.

– Сыночка мой…

Понятно, что опять оставит деньги. Что папа, а Сунчеляй до сих пор зовет его папой, не знает. Мама приходит не так часто, и каждый раз стопка кредитных билетов становится толще, хотя, по правде говоря, это не такая большая помощь. Третья ли, теперь уже вторая часть довольствия в типографии, на оплату номера да лапшу с овощами хватает. В последний год деньги обесцениваются так быстро. Бедная мама, откуда она каждый раз берет их без ведома папы?

– Папа все поймет, сынок. Я с ним поговорю. Может, ты вернешься домой? Сложные сейчас времена…

Мама опять начинает тянуть, наматывать на Сунчеляя сладкие, легкие как talkýsh kelevé нити. Вернись, помирись. И невольно думаешь, может, взять и съесть невесомые сахарно-медовые конусы все разом, как делал в детстве. Вернуться в аккуратный цветной домик, яркий, как леденец на базаре. Там уже недалеко и его бывшее медресе, и дом Алии, и джадидская школа для девочек, куда та бегает тайком к подружкам на занятия. И так он гуляет там часто, катается туда-сюда как Kisekbash[9] какой или Колобок, Jomry Ikmek[10].

– Мамочка моя, родная, спасибо, ты же знаешь, что не могу, – говорит, смотрит внимательно на такую исхудавшую и чуть сутулую, но красивую маму, как вздыхает еле заметно. – Папа же ясно все тогда сказал. Из газеты я не уйду. В медресе тоже не вернусь. Не получится у нас ужиться.

Неудачник, думает тут же. Плешивый парень taz[11]. Учился бы в медресе с прилежанием, не уходил в никуда, и тогда Абу Бакр-хаджи с радостью отдал бы Алию за сына твоего отца, муллы из Чишмеле́, и пасынка твоего отчима, торговца из Казани и Оренбурга. Вон и не самый умный Акбар из аула в Синеморье скоро станет уже сам муллой и мужем твоей любимой. Janým, душа моя, Алия. Или окончил бы ты, Сунчеляй, медресе худо-бедно, работал с папой, жил в большом родительском доме, строил свой. Все равно ничего не добились: ни ты, ни твои друзья. Кому нужна теперь ваша либеральная татарская газета, еще одна военная листовка на восточных языках. Пустое все. Восемь лет даром, bushka chygu[12].

Мама спрашивает, что ее ulym[13] обычно кушает, вздыхает опять. Говорит, попросит bibí принести много домашней выпечки и свежего кумыса где-то через неделю. Наверное, это когда отец уедет в Оренбург по торговым делам, чтобы не сердить его. Принесла и сейчас небольшой круглый пирог, а еще опять жестяные банки с чаем и монпансье. В этом вся мама. Сунчеляй совсем не помнит, чтобы она когда-нибудь готовила сама, только эти помощницы по хозяйству, которые менялись время от времени и каждую из которых у них дома зовут bibi. Удивительно, что мама при этом кормила его сама грудью, и довольно долго, лет до пяти, почти до самой кончины etiém, его родного отца, и невзирая на упреки иногда. Avyldan kebek[14], часто подтрунивал тот, хотя это он был из деревни под Оренбургом, где все тогда и жили, а мама выросла в Казани, в таком же цветном доме, в каком жила теперь. Много детей у них с родным etí умерло до его, Сунчеляя, рождения, да и он не отличался здоровьем.

Его такая элегантная мама долго еще сидит рядом, гладит руку, молчит, иногда только приговаривая свое i, ulym. Потом делится новостями. Да, папа уезжает в Оренбургский край на пару месяцев, дома и у соседей все так же, братья в порядке, Alla saklasyn[15], среднего Сагита все собираются женить на татарке, он все не хочет, на фронт никого из близких пока больше не забирали. Папе пришлось выкупить из своих же лавок благотворительные открытки с Его Императорским Величеством – никто уже не хочет их брать, а как объяснишь сборщикам средств на войну – вот, ютятся теперь стопки карточек дома под кроватями и в Казани, и в Оренбурге. И то лучше, чем когда мобилизованные ютились, как в самом начале войны. Еще ulym бы к ним вернулся… Сунчеляй хочет приобнять ее на прощание, но не знает, когда лучше и как, ждет, пока мама сама обнимет.