реклама
Бургер менюБургер меню

Даниил Баюшев – Злые вопросы зумерам (страница 2)

18

Я стоял тогда, в шестилетнем возрасте, перед первой трещиной в собственном мире. Это была не трещина в сосульке. Это была трещина во мне. И сквозь неё на меня впервые, робко и неумолимо, смотрело что-то новое, холодное и непонятное: осознание того, что есть поступки, которые нельзя исправить, и есть стыд, который не смывается.

Почему я, не разобравшись в правилах этой внезапно наступившей взрослой игры, проиграл её ещё до начала, выбрав самое унизительное поражение – побег и обман?

Почему?

Гниды

Середина лета, середина восьмидесятых, СССР.

Мы с Женькой заработали первые в жизни деньги.

Вишня в Кацивели уродилась невообразимая. Огромные тазы вместо кастрюль булькали вареньем, а трёхлитровые банки, им заполненные, выстраивались длинным частоколом. Бабушка, ободрав нижние ветки, только вздыхала: «Ягод море, а рук пара». Но самые лучшие, чёрные от солнца, висели наверху. Деревья были старыми, толстыми, их макушки качались на уровне второго, а то и третьего этажа. Мы, худющие, а оттого такие лёгкие, как два загорелых Маугли, карабкались туда, где взрослым было не достать. Мне шесть, Женьке на год меньше. Мы висели над землей, раскачиваясь на тонких ветках, и рвали вишню в бидоны, привязанные к поясам. Собирали, пока пальцы не слипались, и для себя – ели, пока щёки не сводило от кислоты, – и на продажу.

Изобилие было таким, что часть ягод всё равно оставалась на самой макушке и падала, уже лопнувшая и тёплая, на землю, где завтра начинала бродить сладким, пьяным духом.

С двумя полными бидонами мы пришли на автостанцию. Не просто сели на асфальт – мы заняли официальное место на крошечном рынке: пару квадратных метров железного прилавка под железным навесом.

А кроме нас там была только одна еще бабушка с полевыми цветами и стаканчиками семечек. Кацивели в триста человек населения, и никто особенно не торговал, конкуренции не было. Мы сидели серьёзно, выставив на витрину полный гранёный стакан. «Пятнадцать копеек», – говорил я, а Женька накладывал отмеренную ягоду покупателю в газетный кулёк. Через час бидоны опустели. В наших, кажется уже навсегда тёмно-красных, руках лежали рубли и мелочь – целых три рубля и шестьдесят копеек. Состояние.

Магазин на автостанции был один, высокий, длинный и пустой. Полки позднего СССР зияли провалами: пара банок несъедобной тушёнки, скучные бутылки с кефиром, пыльные пачки байхового чая. Но в тот день на прилавке нас ждало чудо. Четыре стеклянные бутылки «Пепси-Колы». В 1986 году одна такая бутылка стоила 45 копеек. Мы купили две. Открыли тут же, у порога. Шипение было оглушительным, как взрыв тишины. Первый глоток обжёг горло желанной, шипучей, химической сладостью. Мы пили медленно, с важностью первооткрывателей, чувствуя, как холод проникает куда-то очень глубоко, прямо в кости удачного дня.

Домой шли, как герои. Только голова чесалась. Сперва у меня, потом и Женька начал теребить вихор. Тётя Оля осмотрела нас при свете лампы, раздвинув волосы спицей.

– Ага, – сказала она без удивления. – Ну, ясно. Гниды. С рынка, значит. Приехали.

Решение было единственным. Стремительным. Обсуждению не подлежало. Лекарства, шампуня, какой-нибудь отравы – такого в аптеке нашего посёлка не водилось. Было средство проще, проверенное годами дефицита. Волосы – с плеч. Где нет волос, там и гнидам не за что зацепиться. Логика системы: нет проблемы – нет и решения. Решили проблему – вместе с её причиной.

Женька не ревел. Мы сели на табуретки в ванной и молча, глядя в одну точку на кафельной стенке, приняли удар. Машинка «Харьков» выла, сбривая с наших голов недели солнца, моря и свободы. Падали на пол не просто волосы – падали целые пласты защиты, обнажая кожу, которую никто и никогда не видел. Под тёмной, бронзовой шевелюрой оказалась мертвенная, зимняя белизна.

Истинная цена поражения стала ясна на следующий день. Нам нужно было пройти вдоль длинного забора детского сада.

Мы шли вдвоём, абсолютно лысые. Наши черепа сияли на солнце сюрреалистической, нелепой белизной. Мы были похожи на два вареных и очищенных яйца, заброшенные в загорелое лето. Эта белизна кричала, делала нас мишенью, превращала в пришельцев.

Из-за забора доносился гул детсадовской жизни: смех, визг, топот стоптанных сандалий. Там был мир – с косичками, хвостиками, чёлками. А по эту сторону забора шли мы. Два голяка. Две вспышки белого стыда на фоне выцветшего синего неба. Каждый детский взгляд, прилипший к нам через сетку рабицы, был точным, жгучим выстрелом. Мы шли, уставившись в землю, чувствуя, как незнакомый, резкий ветер облизывает нежную кожу головы – кожу, которая принадлежала уже не нам, а системе, нашедшей самый простой и унизительный выход.

А в кармане у меня лежала этикетка от той самой «Пепси-Колы». Сине-красная, мокрая, липкая от бутылочного клея. Я сжимал её в кулаке, чувствуя, как бумага мнётся, и думал… думал вот же…

Залупа

Это было не отвращением. Отвращение – это к чему-то чужому. Это было иное. Животный ужас в самой глубине, смешанный с физической жалостью. Как если бы ты увидел ряд людей со слепыми, аккуратно зашитыми глазницами и вдруг осознал, что это – норма. А ты, со своими зрячими глазами – урод.

Юра стоял в облаке пара нью-йоркского спа, за стеклянной стеной душа, и смотрел на ряд мужских тел. Он, русский эмигрант, заброшенный самой судьбой художник, писавший свою странную теорию «Стартовой беды», впервые видел масштаб явления в плоти.

Вернее, в её отсутствии.

Не один человек, не два – ряд. Молодые и старые, накачанные и дряблые. Их объединяло одно: аккуратный, полупрозрачный шрам там, где должна была быть складка, рубец, оставленный системой в первый же час существования. Его собственная плоть, цельная, с её важной, тёплой, живой частью, внезапно почувствовала себя обнажённой не в смысле наготы – уязвимости. Он был тут чужой. Аномалия.

Сначала он думал, что это религия. Но цифры не сходились. В Нью-Йорке, как во всей великой Америке, плюс-минус восемьдесят-девяносто процентов от вообще всех мужчин. Иудеев и мусульман – капля, три – четыре.

Обычные люди.

Он начал копать, как копают на месте катастрофы, отбрасывая обломки лжи.

Первым нашёлся доктор Келлогг. 1888 год. «Лекарство» от мастурбации, этого смертного греха, ведущего к слабоумию. И туберкулёзу. Прижигание клитора кислотой девочкам, обрезание – мальчикам. Наука как моральное оружие. Юрий выписал цитату в свой файл, ощущая холод в желудке: это было не просто начало, это уже был симптом. Система решила, что тело – враг. И его надо исправлять. Калечить во имя.

Второй слой был страшнее.

Рынок. Не чёрный – легальный, блестящий от стерильности. Fibroblast. Ткань. Ценный биоматериал. Косметические гиганты, исследовательские институты. Цена за грамм. Клиническое описание: «…используется в производстве люксовых антивозрастных кремов…». В голове всплыло детское, грубое, точное слово – залупа. То, что в русском дворе было синонимом ерунды, пустоты, «ничего» в отрицательном значении, залупа конская. Его мысль, русская, цельная, отшатнулась в шоке. Он представил актрису из сериала Секс в большом городе, вбивающую крем в морщины вокруг глаз. Крем из залупы. Совершенный бред. Система не просто калечила. Она пускала детскую боль в оборот. Стартовая беда становилась системной выгодой. Гитлер делал из человеческой кожи переплёт для книги – жестокий, но честный трофей ненависти. Они же превзошли его: они не переплетали книгу в кожу. Они делали из кожи младенца крем и втирали его себе в лицо. Это была яркая часть его теории – диагноз цивилизации, где травму не выставляют напоказ, а тихо утилизируют, превращая в товар.

Третий слой был человеческим.

Его уже друг, американец Брайан, добрый, умный. Обрезанный.

– Зачем? – спросил Юра за пивом, стараясь, чтобы голос не дрожал.

Брайан пожал плечами, и на его лице мелькнула лёгкая, недоуменная улыбка человека, которого спрашивают, зачем он дышит.

– Гигиена. Да я хотел, чтобы сын был похож на меня.

Фраза повисла в воздухе. «Похож на меня». Юрий увидел цепь. Отец, переживший насилие в первый день своей жизни, несёт его сыну. Не из злобы. Как будто из любви. Чтобы оправдать свою собственную боль, чтобы сделать боль – нормой.

Норма.

Травма, передающаяся по крови, через поколения, как генетический код. Импринт – «Мир пытался меня уничтожить с самого начала» – превращался в ритуал. Ты не можешь исцелить свою травму, но ты можешь воспроизвести её в своем сыне. И назвать это традицией.

И тогда Юра позволил себе представить. Не статистику, а плоть. Свою. Сына.

Хирургия. Часть первая: целостность.

Он вспомнил (или ему казалось, что вспомнил) то самое, первое ощущение себя. Не мысли, а тела. Тепло. Мягкая, совершенная замкнутость. Плоть, которая была не отдельным органом, а продолжением живота, паха, всего этого неоформленного «я». Часть кожи, как веко, прикрывающее глазное яблоко от мира. Защита. Интимность.

Целостность.

Было в этом что-то… божественное. Не в церковном смысле, а в смысле изначальной, нерушимой правильности твари. Так, как было сотворено. Русская душа, при всей её боли, жила в цельном теле. Она могла быть разбитой, но её сосуд не был подрезан под заводские настройки. В этом была странная, необъяснимая гордость. Не «мы лучше». А – мы целые. Мы помним, какими мы должны быть на самом деле.