18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Даниэль Кельман – Светотень (страница 42)

18

— Не могу избавиться от ощущения, что вы забыли одну мелочь.

— А именно?

— Вы военнопленный.

Я немного поколебался, прежде чем отложить великодушно добытую им и действительно превосходную сигару и ответить: «Не первый раз в жизни мной помыкают лишь для того, чтобы я не чах дома. Вы же были в Голливуде, знаете, может быть, Мэри Даузи? Более внушительного пресс-спикера не видела студия MGM! Мы о ней говорили: „Мэри — как немецкий генерал“. Но мы ошибались. Как немецкий генерал, оказывается, только немецкие генералы». Тут я замешкался, вгляделся в пресветлый лик моего лысого Вергилия и спросил: «А может быть, вы шутите? Нельзя ведь и такого исключить, случается, что и немцы шутят, только об этом никак не догадаться. Бриллиант мой яхонтовый, если вы подвергаете меня немецкому юмору, уж сообщите, пожалуйста!»

Но это не был немецкий юмор, и теперь мы проезжали сквозь несколько безвкусные декорации альпийского города Зальцбурга: суровые скалы, огромный замок, под ним излишество барочных колоколен. Откуда набирается верующих на такое количество церквей, если и одно богослужение не вынести без зевоты? Мексиканские боги в свое время пили кровь, католический же всевышний желает до смерти замучить скукой — замечание, которым я не смог шокировать моего бедного чичероне[110], спокойнейшим образом ответившего, что национал-социалистическое государство есть, разумеется, государство современное и антиклерикальное. В общем и целом же было, признаться, отрадно очутиться в окруженной горами провинции, на нетронутой бомбежками земле. Это было как мираж, как сбывшаяся мечта, как сон — впрочем, сон все еще дурной, и мечта вовсе не та, которая меня действительно томила; нет, если бы мечты сбывались, я в ту же секунду очутился бы в Англии, а еще лучше на Бродвее, в «Сардис», подальше от воинственного рейха, к которому как-никак несомненно относился и этот прянично-барочный город.

И все же, думал я, подъезжая к отелю «Золотой олень» — ну разумеется, как же еще ему было называться! — жаловаться я не имел ни малейшего права: скольких убили, а меня всего лишь отправили в «Адлон». А кроме того, думал я далее — люблю поразмыслить про себя, занятие это приятное и ненакладное — стоит полагать, что мои соотечественники поймут: те не лишенные забавности радиопередачи созданы мной под сильнейшим давлением. На это я указывал разнообразными аллюзиями, намеками, знаками, символами и полутонами, которых не заметит ни один немец и не упустит ни один англичанин.

Раздумывая обо всем этом уже в «Золотом олене», я выкурил сигару, побрился, повязал бабочку и надел, в этом порядке, брюки, жилет и фрак. Это был один из моих костюмов с Сэвил-Роу[111], который они — подумать только, в военное время, ради какой-то премьеры! — доставили из моего разграбленного дома в Бельгии, провезя через всю Европу вместе с моими лаковыми туфлями от МакЛарристера. Не будь эти люди воплощением зла, стоило бы восхититься их преданностью праздным мелочам. Фрак мой был выглажен, а туфли оставлены перед дверью номера (довольно, впрочем, скромного) безупречно начищенными. Одевшись, я некоторое время рассматривал себя в зеркале. Несколько абсурдного вида господин с седеющими усами ответил мне критическим взглядом. За исключением того, что выглядел я несколько старше, чем еще совсем недавно, пожалуй, можно было бы, не кривя душой, назвать мой вид элегантным.

Мой бдительный чичероне ждал меня в фойе. Бедняге никогда не доводилось носить костюмов с Сэвил-Роу; своей потрепанностью и помятостью он напоминал меланхоличного бульдога.

— Мы опаздываем! — упрекнул меня он.

— Старина, есть вещи, которые и Тысячелетний рейх не властен изменить. Премьера всегда начинается с опозданием. В мирные времена и в военные, в раю и в аду. Никому и никогда не заставить лицедеев на красной дорожке придерживаться расписания.

И мы задушевной парой — он со своим заблудшим джентльменом, я со своим печальным охранником — отправились в путь по старинным переулкам, щурясь в ярком свете непривычных после берлинского затемнения фонарей. Мы шли по булыжной мостовой, через подземные переходы, мимо фонтанов и церквей, и еще церквей, и снова церквей, потом свернули за угол и здесь, посреди широкой площади, в своем щедро освещенном каменном великолепии перед нами предстало здание, гордо именующееся концертным залом.

Перед входом кто-то установил прожектора, направив их прямо в небо, точно как в фильмах о партийных съездах — там, впрочем, их были сотни, а здесь всего три штуки; вернее, четыре, но один был сломан, так что между двумя мощно возвышавшимися бок о бок столбами света и их соседом, подобно выбитому зубу, зияла темная пустота. На гигантском плакате помещалась надпись Paracelsus и лицо знаменитого Вернера Крауса, изображающее крайний серьез. Под плакатом имелось все то, без чего не обходится ни одна премьера с самого сотворения мира: пурпурный ковер, ограждения, фотографы. Среди суетливых фосфорных вспышек с важным видом позировало несколько неизвестных мне людей в вечерних костюмах — очевидно, актеры. Вернера Крауса, впрочем, среди них не было: наверное, снимался в иных фильмах, в иных краях.

— И вы тоже, — сказал мой Вергилий. — На дорожку, пожалуйста.

— Да что вы, дружище, неужели вы всерьез предлагаете!

— Это не предложение.

Ну что ж, значит, выше голову, держим лицо, stiff upper lip[112] и все тому подобное, легкая ироническая улыбка, и я предстал перед камерами. Разумеется, никто здесь узнать меня не мог, однако рассудив, что я не стоял бы беспрепятственно на этой стороне заграждений, не будь я важной персоной, фотографы сняли меня со всех сторон под завистливо-неприязненными взглядами актеров. Я терпел это, медленно считая до двадцати четырех, а затем неспешно прошествовал по ковру в любовно украшенное средневековой чепухой фойе.

Прямо у двери группа курящих сгрудилась вокруг господина в очках.

— Пабст! — воскликнул я. — Приятно встретиться, старина! Мы еще не знакомы, я большой ваш поклонник.

Он посмотрел на меня распахнутыми глазами, приоткрыл рот, в лице читались удивление, любопытство и некоторый налет ужаса. Вероятно, он полагал себя скомпрометированным тем, что я обратился к нему по-английски, и пытался поскорее решить, можно ли ему мои слова понимать.

Я хотел уже с сожалением отойти, но тут он все же направился ко мне, и лицо его осветилось такой открытой и человеческой улыбкой, какой я давно не видел. Очевидно, он узнал меня, что радовало уже из чистого тщеславия — люблю, когда меня узнают, и особенно когда меня узнают другие знаменитости.

Он, сказал Пабст, уже слышал, что я занесся в Берлин, а что тут за день, не так ли?

Я постарался скрыть свое удивление тем, что столь космополитичный господин так плохо говорит по-английски. Он ведь еще недавно, кажется, работал в Голливуде? Что он хотел спросить, было неясно — может быть, как я оказался в Зальцбурге?

— Ну как же, я здесь из-за вас! Из-за вашего фильма!

На этот раз он меня понял сразу и ответил, что не стоит и переоценивать плохую погоду, и так как на сей раз я и вовсе не мог предположить, что имелось в виду, мне осталось лишь кивнуть и ответить: «Вот-вот, старина, именно что!»

Он представил мне свое окружение: это его ассистент, это оператор, этот человек делает место — очевидно, это был сценограф — а этот делает свет. Перечислил непроизносимые фамилии, которые я не предпринял ни малейшей попытки запомнить. А это, сказал он и притянул к себе красивую, но простуженную на вид женщину в вечернем платье, моя супруга! Я поклонился, она посмотрела сквозь меня размытым взглядом. Держалась она не вполне прямо и, если меня не обманывали глаза, была пьяна.

Мой Вергилий положил мне на запястье свою плоскую, мягкую, дряблую, клейкую ладонь. Очевидно, его не устраивало, что я завел беседу с режиссером. Я почувствовал, что он собирается деликатно отвести меня в сторону, но этим он только разбудил во мне остатки воли к сопротивлению, и я, игнорируя нажим его руки, обратился к миссис Пабст, вовсе не ожидая, что она меня поймет: «Как замечательно, что все еще снимают фильмы. Почти как будто мир не скатился в тартарары».

— Более того, снимают великолепные фильмы, — ответила она. — Такое государство крайне кинематографично. Пожалуй, более, чем любое другое в истории.

— За исключением Спарты? — предположил я.

— В Спарте были паршивые камеры.

— Это да. Глиняные объективы, на редкость неудобно.

— Бронзовые бобины!

— А хуже всего: все фильмы исключительно по античным сюжетам!

Мы обменялись тусклыми улыбками. Искрометным наш юмор было не назвать, но при сложившихся обстоятельствах на большее рассчитывать не приходилось.

— У вас прекрасный английский; что же вы не поделились им с вашим дражайшим супругом?

— Поверьте мне, я пыталась.

— Жаль.

— И не говорите. Будь его английский получше, может быть, мы бы сейчас не… — Она огляделась и сделала неопределенный жест, предоставляя мне домыслить сказанное. Я с пониманием наклонил голову и перестал сопротивляться своему бдительному сторожевому псу, который немедленно повлек меня в глубину фойе.

— А почему, собственно, премьера проходит в Зальцбурге?

— Премьеры мы теперь всегда проводим здесь или в Праге. Тут ни бомбежек, ни затемнений.