18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Даниэль Кельман – Светотень (страница 43)

18

— Ни критических рецензий?

— Рецензий? Вредоносная дрянь! Никому не нужный еврейский жанр. Мы прекрасно заменили его описанием. Вот, смотрите. — Он остановил высокого мужчину в очках и продолжил: «Позвольте представить, Гидо Мэрветц. Был безжалостным критиком, стал утонченным описателем искусства».

Явно не понимавший английского описатель смотрел на нас дружелюбно, но озабоченно. Кажется, он догадывался о функции моего Цербера, и его явно беспокоило, что тот обсуждал его персону на чужом языке с не менее чужим, и притом умным, приятным, импозантным и к тому же прекрасно одетым джентльменом.

Вергилию же моему такое положение вещей весьма нравилось. «Его дело — описывать начало, середину и конец», — объяснил он. «Еще внешность актеров. Можно красоты природы, среди которой они топчутся. Описывать и описывать, до судороги в пальцах!» Он положил бедняге на плечо левую руку — меня он держал правой — и тот выдавил из себя жовиальную улыбку. «Ему нельзя даже писать, что актер хорошо играет! Ведь это тоже критика, так как… вразумляет…? …образумливает?»

— Подразумевает, — сказал я. — Имплицирует.

— Благодарю. Имплицирует, что актер мог бы играть плохо. Но разве это возможно? Все наши фильмы продюсирует министерство, а значит, все они просто изумительны! — Он повернулся к описателю искусства, и оба засмеялись отрывистым немецким смехом, один радостно, другой несколько вымученно.

— У него тоже были другие планы, — продолжил мой Цербер. — В первый день после аншлюса он вышвырнул своего шефа, доктора Корнштайнера, из кабинета, причем совершенно буквально — из окна. Сам хотел быть таким острым и ядовитым и безжалостным, как Корнштайнер, и пару лет у него почти получалось, но потом вышли новые правила: отныне только описывать! — Тут он сказал что-то по-немецки, описатель побледнел и задал вопрос, но Вергилий мой уже успел потерять к нему интерес и направился дальше, таща меня за собой.

Мы проталкивались сквозь погустевшую публику. Некоторые из вечерних платьев были на удивление элегантны; многие мужчины носили кители с несчастным оскверненным индийским символом солнца на рукаве, еще чаще униформу, изредка фраки, а раза три-четыре мне на глаза попались и старинные сюртуки.

Около дверей в кинозал стояла женщина несколько пугающего вида. Злые глаза, очень белые зубы оскалены, кожа будто отлита из пластика.

— Да, это она, — сказал мой сторож, предупреждая мой вопрос.

— Тоже из самого Берлина приехала?

— Она снимает в Баварии «Долину». Целую испанскую деревню там выстроила.

— О съемках «Долины» я уже года два назад читал.

— Это очень крупный фильм. Такая работа требует времени.

— Представите меня?

Он проигнорировал мой вопрос. Не останавливаясь, мы прошли так близко, что я почувствовал запах ее духов. Всю жизнь, подумал я, смогу теперь рассказывать, что видел ее вблизи и даже обонял, в то время как ей не потрудились объяснить, кем был миновавший ее изысканный джентльмен, и тем лишили ее возможности в свою очередь всю жизнь рассказывать, что она видела меня.

Довольно смазливый капельдинер, делая вид, что не может истолковать моих взглядов, отвел нас на неплохие места: пятый ряд, чуть слева от центра. Многие уже сидели, так что нам пришлось протискиваться к нашим креслам мимо чужих колен, бормоча извинения. Все в ответ кивали и улыбались и жестами показывали, что это маленькое беспокойство прощено и забыто уже в момент его причинения. Какое же мы являли собой цивилизованное общество!

Впрочем, последний мужчина, мимо которого я протиснулся, не улыбнулся. Он издал глубокий звук, полу-ворчание, полу-рык, и все время, пока я перешагивал через его острые колени и устраивался на своем кресле через одно от него, таращился на меня со смертельно оскорбленной миной. Был он маленького роста, лысый и в роговых очках. Приходилось признать, что всем своим видом этот господин удивительно напоминал крупную лягушку.

— Вот кого я вам с удовольствием представлю, — сказал мой Цербер, усаживаясь между нами. — Это ваш коллега, очень известный у нас писатель, автор успешнейшего романа «Шмидеке, партийный друг». — Он задумался на секунду. — Вернее, «Шмидеке, партийный товарищ», так, наверно, лучше перевести. Да, «Шмидеке, партийный товарищ». — Он обернулся к лягушке, не сводившей с нас гневного взгляда (надо полагать, потому, что мы беседовали на языке врага), и что-то сказал по-немецки.

Я заметил, как они похожи. Оба маленького роста, обоих судьба обделила волосами — но в сравнении со злобно проквакавшим какой-то ответ литератором мой сторож был почти симпатягой.

— Что он говорит?

— Говорит, что слышал вашу фамилию. Но и прежде, чем вас запретили, на пушечный выстрел не подошел бы к вашим книгам.

— Прекрасно его понимаю. Я и сам был бы безмерно счастлив, если бы мог их писать, не читая.

Немецкий коллега нахмурился и принялся говорить что-то еще, рубя воздух правой рукой. Зрелище это было скучное и мрачное, а посему я отвернулся и принялся разглядывать зал.

Он был уже почти полон, по центральному проходу неспешно шествовал режиссер с женой, направляясь, очевидно, к середине четвертого ряда, где обычно сидят режиссеры на собственных премьерах. Он кивал направо и налево, а когда обвешанный орденами офицер выбросил навстречу ему руку вверх и вперед, он быстро и небрежно ответил тем же жестом.

— Герр Карраш несколько подробнее объяснил, что читать вас не стал бы не только потому, что вы англичанин. Он говорит, что в принципе не читает английской писанины, но даже если бы и существовали англичане, которых он читал бы, вас среди них не было бы. Ему важно, чтобы я вам это передал.

Я согласно кивнул в сторону свирепого лягушачьего короля, но почему-то его это только сильнее разозлило, и он резко отвернулся.

— Располагающая личность.

— Его роман «Шмидеке» хвалил сам фюрер, а «Скрипка звезд» — очень увлекательный детектив, бестселлер. Пабст по нему фильм снимать будет. Поэтому герр Карраш и приехал. С самой Куршской косы добирался.

— Прекрасная новость. Я ведь не большой любитель чтения; теперь могу подождать фильма.

Автор бестселлера словно понял мои слова — во всяком случае, в этот момент он обернулся и сказал в мою сторону что-то резкое.

— Говорит, что вам его не обмануть. Хоть вы сейчас и выступаете на нашей стороне, он знает, что вы неискренни.

На мгновение я лишился дара речи. Посмотрел на моего бедного Вергилия, на германского литератора рядом с ним, снова на моего Вергилия. «Что он сказал? На его… на вашей… стороне?»

— Он говорит: хоть весь мир теперь и верит, что вы с нами, но его не проведешь.

— Как весь мир может… Вы же сами сказали, я военнопленный!

Мой Вергилий улыбнулся. Потом показал… на что, собственно? Я не сразу понял: на мой фрак, на обитое красным плюшем кресло, на всю роскошную обстановку.

— Вы меня вынудили! — воскликнул я так громко, что к нам возмущенно обернулись две древние дамы в жемчугах.

— Вы это знаете, и я это знаю, но кроме нас, даже и здесь в зале не знает никто — вы думаете, что дома вам поверят после всех ваших занимательных юморесок по радио?

— Но вы ведь заставили меня их писать, старина!

— Ну уж и заставил. Я же вам конечностей не отрезал. Оставались бы обычным военнопленным. Без «Адлона», без сигар. Всякий сам кузнец своего счастья, старина. Ваш дом теперь — рейх.

И тут я поднялся. Да, я поднялся с места, хоть вообще на дух не переношу драматических жестов. Но в эту секунду я потерял контроль над собой, руки у меня задрожали, весь пестрый зал закружился — еще немного, и я бы с криком выбежал вон.

Как мне хотелось широкими шагами, с развевающимися фалдами ринуться прочь и исчезнуть в бескрайней черной ночи! Но ведь мне пришлось бы сперва протискиваться мимо всех этих острых мужских и женских колен, что сильно снизило бы эффектность мятежа. И потом, куда бы я в этой самой бескрайней черной ночи подался?

И я сдержал свой порыв. Сделал вид, что хотел только расправить спину и поискать что-то в кармане, огляделся вокруг. Вот этого как раз лучше было не делать: я встретился взглядом с объективом камеры кинохроники, установленной в боковой ложе около экрана и направленной на публику, на первые ее ряды — а теперь и на поднявшегося джентльмена с тонкими чертами лица и в необычайно хорошо сидящем фраке. Ужас на мгновенье стер все краски, зал вокруг стал черно-белым, как кинолента, на которой меня скоро увидит в этом обществе мир. Надо сказать, я довольно высокого мнения о своем хладнокровии — единственном, что мне дал Итонский колледж, забрав в обмен столь многое, включая невинность и прекрасный мальчишеский вокал — но не буду отрицать, что мой вполне взрослый голос дрожал, когда я, опустившись на свое место, произнес: «Не позорьтесь, старина. Чем бы это ни было, это никак не мой дом, и никто никогда не подумает иначе».

Не самый остроумный отпор, спорить не буду. Я был почти благодарен, когда он великодушно воздержался от ответа.

Пабст к тому времени добрался до своего ряда, действительно оказавшегося прямо перед нашим. Сидящие поднялись, пропуская его и жену, успевшую еще сильнее побледнеть. Тут сложилась ситуация, немного приподнявшая мне настроение: через два сиденья от места, предназначенного Пабсту, а значит, непосредственно на пути к оному, расположилась его знаменитая коллега, достославно снимающая партийные съезды. Оба они, Пабст и коллега, сделали вид, что до сих пор не замечали друг друга и вообще никак не предполагали друг друга здесь встретить, что было особенно неубедительно в ее исполнении — трудно было поверить, будто она не знала, на чью премьеру идет. Теперь же, очутившись нос к носу, они равно неумело изобразили изумление, и он потянулся к ее руке с намерением поцеловать, однако тут она вздела ее в германском салюте, что заставило его ответить тем же, в то время как она уже отсалютовала и протягивала ему кисть, чтобы принять намеченный поцелуй. Они явно могли развлекать почтенную публику таким образом еще долго, но не стали: он завершил свой салют, взял ее руку и с улыбкой героя, идущего на смерть — нет, не поцеловал ее, как это сделал бы менее благовоспитанный человек, а наметил тень поцелуя, не касаясь губами ее алебастровой кожи. Затем он выпрямился, они с отвращением посмотрели друг другу в глаза, и он пробрался к своему креслу. Следовавшая за ним жена не удостоилась и взгляда знаменитой создательницы фильмов о спортивных состязаниях, военных маршах и факельных шествиях.