Даниэль Кельман – Светотень (страница 44)
— Они, знаете, работали вместе, — сообщил мой сведущий чичероне, наблюдавший сцену так же внимательно, как и все остальные. — Над ее фильмом. Дней пять.
— Срок не долгий.
— Прошло их сотрудничество неудачно, и поэтому… — Он замолчал, что-то его отвлекло. Я проследил за его взглядом: в медленно гаснувшем свете, под замирающий шепот публики, по центральному проходу в одиночестве шел человек, опустив голову и явно стараясь побыстрее найти свое место и никому не бросаться в глаза. Мой Вергилий что-то пробормотал по-немецки.
— Кто это? — спросил я.
— Автор сценария.
— Кажется, вы удивлены?
Он не ответил. Вошедший нашел свой ряд и принялся пробираться по нему, весь сжавшись и согнувшись.
— Если это автор сценария, — снова начал я, — то следовало бы ожидать его появления на премьере, не так ли?
Но к тому времени в зале погас свет, зажегся конус проектора, озарив мельтешащую мерцающую пыль, так что я, как всякий раз в начале киносеанса, задумался — неужели все это действительно при каждом вдохе попадает мне в легкие? Не волнуйся, ответил я сам себе, смелее, старина, единственный плюс чудовищных времен как раз в том, что не до беспокойства о чистоте воздуха.
Раздались звуки средневековых духовых инструментов, и по экрану поползли немецкие фамилии. Как это печально, подумал я, как убого: ни одного Леви, ни одного Кона или Фишера на все титры, чего хорошего ждать от такого фильма… Изображение постепенно высветлилось, появилась толпа перед собором. Профессионализм было видно с первых же кадров: сперва общий план, затем камера сопровождает двух благородного вида господ, спускающихся по ступеням, и сразу крупный план — нищий умоляюще обхватывает ногу одного из них. Реверс: нищий поднимает глаза, камера осознанно установлена слишком низко и чуть повернута вверх, так что благородный господин преувеличенно возвышается над нищим, и вся перспектива средневеково-иерархично искажена.
Всегда и при любых обстоятельствах приятно посмотреть на работу опытного профессионала. Будь то водопроводчик, водитель автобуса, официант или режиссер: когда работает эксперт, кажется, будто мир не такая уж юдоль печали. Так что я расслабился, откинулся в кресле и принялся слушать немецкую речь, которой не понимал — но все же реконструировать в общих чертах сюжет мне удавалось.
Главный герой показался не сразу. Режиссер тщательно, без спешки, подготовил его появление. Только через десять минут старуха постучала в дверь и позвала «Парацельс!» Очевидно, кто-то заболел и срочно нужен был великий врач.
Комната с приоткрытыми ставнями. На заднем плане, в тени, почти незаметный, стоял Вернер Краус и осматривал, насколько позволяла предположить обнаженная спина, молодую женщину. Она откинула руки, и он прижал ухо к ее груди, которой не было видно, но о которой трудно было не думать — особенно когда он сделал шаг назад и женщина накинула платье. В Голливуде подобного ни за что бы не позволили: ни сегодня, ни завтра, ни через десять лет; ни этому режиссеру, ни какому угодно другому, ни при каких обстоятельствах.
Признаюсь, фильм захватил меня. Не намеком на женскую грудь — как уже было сказано, подобные явления мало меня интересуют — а образами и смелостью. Может быть, это был не лучший фильм, который я видел в жизни, но один из лучших. Краус заговорил: экспрессивно, со странно искаженным лицом, так что даже я прочувствовал его гневного, мудрого, странно потерянного Парацельса.
Прошло полчаса, и мне все еще не стало скучно. Часть происходившего я не понимал, но в основном следить за действием удавалось. Другие врачи, злобные старые шарлатаны, были против мудрого Парацельса, хотели избавиться от него, но за него стояли молодые студенты. Потом в город пришла болезнь, люди потели, и кашляли, и дрожали от страха, а потом…
Потом было что-то невероятное.
Трактир. Люди сидели за столами, в центре плясал худой шут. Актер работал очень неплохо, пляска была одновременно отрывистой и плавной, музыка подражала старинной, но в ней подрагивала современная резкость.
Посетители трактира не могли глаз оторвать от пляшущего шута. Кто-то покачивал ногой, кто-то кивал головой, кто-то отбивал такт, кто-то подергивал плечами в ритме музыки. Выглядело это совершенно естественно и нормально, и таким же естественным и нормальным показалось то, что здесь и там кто-то поднялся и повторил за шутом несколько па — но потом начали вставать еще люди, и еще, и вот уже никто не мог удержаться, никто не сидел, пляска охватила всех.
В ней не было ни малейшего веселья, не было ни радости, ни свободы. Пляшущие прыгали вперед и назад, влево и вправо, дергались всем телом, извивались, будто дав волю страстям, но строго в унисон и с отчаяньем в лицах. Никто ни на йоту не отклонялся от общего ритма.
Вошел Парацельс, держа в руках меч. Некоторое время он смотрел, как все пляшут, потом, оценив ситуацию, резко что-то выкрикнул.
И пляска действительно остановилась. Из людей будто вытекло шутовское безумие. Они замерли, скорее равнодушные, чем испуганные, снова расселись по местам, взялись за кружки, вид у них еще был немного оцепеневший, немного смущенный, но в общем и целом как будто ничего не произошло.
Я протер глаза. Это не дешевый оборот речи: я действительно поднял руки и коснулся своих дрожащих век. Что это было?
Но сцена еще не закончилась: Парацельс сидел за одним из столов в трактире, окруженный учениками, над ними устроился на балке несколько потрепанный шут. Что-то в нем врачу, похоже, не понравилось; нахмурившись, он протянул руку вверх, ощупал его пальцы — а потом вскочил и что-то воскликнул.
Его слова пожаром охватили трактир. Шут ринулся прочь, но его не пропускали, он метнулся к одной двери, потом к другой, ему перегораживали дорогу, хотели удержать, но тут Парацельс крикнул еще что-то, громче прежнего, громовым голосом — и все отступили от плясуна. Крупным планом упала и покатилась бочка, шут вдруг зашатался, обессиленный, Парацельс же снова воскликнул что-то, и все бросились к дверям.
— Что он сказал? — прошептал я.
— Он сказал: не прикасайтесь к нему, у него чума.
Парацельс поймал падающего шута, обхватил за плечо, положил руку ему на сердце и поднял другую, держащую меч. И замер так с мечом, как святой на картине двенадцатого века.
Раздался лязг металла о металл. На одной из скамей сидела фигура в черной рясе и что-то точила. Когда Парацельс взглянул на нее, фигура уже стояла, хоть и не показали, как она встает. Она подняла наточенную косу. Парацельс преградил ей путь к шуту мечом, коса ударила по лезвию, на секунду экран заполнила маска смерти — и растворилась в воздухе. И только когда смерть исчезла, за кадром раздался ее смех, короткий и низкий.
А потом фильм просто продолжался, совершенно натуралистично, без перехода, без превращения, без объяснения. Врач лечил больных, спорил с другими врачами, чье невежество было очевидно и без слов, потом, кажется, требовал закрыть городские ворота, чтобы чума не проникла внутрь. Какие-то дельцы были против и вроде бы говорили о торговле, но Парацельс не сдавался и твердил «карантин!», теряя на этом свое влияние и доверие горожан. Только его юные последователи оставались ему верны, и в конце концов не кто иной, как тощий танцор, спасенный им от чумы, тайно вывез его в телеге из города на свободу.
Вот фильм уже и закончился. Экран почернел, погас серебристый конус, зажегся свет в зале, люди захлопали — не ошеломленно, не безудержно и дико, как следовало бы, но не без удовольствия и благоволения.
— Что это было? — спросил я своего Вергилия. — Эта пляска смерти в середине, это нападение скелета?
Он пожал плечами. Я почти засомневался, действительно ли видел эту сцену в фильме — может быть, я просто устал в дороге, и она мне приснилась? Эта удивительно немецкая, эта причудливо гениальная сумрачность… Я потер лоб и нерешительно, все еще в некотором оцепенении, встроился в вытекающую из дверей толпу.
Внезапно я очутился бок о бок со знаменитой режиссеркой. Ее волосы струились, словно по ним текло невидимое электричество, острый нос колол воздух. Оказавшись рядом, она невольно устремила на меня оценивающе-любопытный взгляд. Так уж я действую на женщин, и насколько проще была бы моя жизнь, если бы и женщины так действовали на меня! Я поприветствовал ее элегантным поклоном.
— Удивительно, — сказал я, — не правда ли?
Она вопросительно посмотрела на меня.
— Фильм! — объяснил я, и повторил: «Фильм!» Я знал, что немецкое слово звучит почти как английское, она должна была меня понять.
— Говорить немецкий? — спросила она по-английски.
— Увы. Сожалею неимоверно, но образование мое не предполагало, что я на старости лет окажусь военнопленным тевтонцев. Так сложилось, что я попал в эту ситуацию совершенно без адекватной подготовки.
Она пару секунд рассматривала меня, потом сказала по-английски: «Фильм плохо».
— Вы полагаете? Должен признаться, что я лично впечатлен. Особенно этой пляской и внезапным появлением смерти с косой. Такого я не видел со времен экспрессионистского немого кино. Сам удивляюсь, какой сильный у меня это вызвало отклик.
— Фильм плохо. Актеры игра низко. Оператор сила нет, освещение половина, середина день нет!