Даниэль Кельман – Светотень (страница 41)
Он помолчал, своим привычным жестом потер лоб. Их дыхание поднималось в осенний воздух серыми облачками.
— Может быть, не так уж важно, чего человек хочет. Важно создавать искусство при любых обстоятельствах. Мои обстоятельства сейчас ты знаешь. И не так уж они плохи! Хорошие сценарии, и высокие бюджеты, и лучшие актеры. «Комедианты» — мой лучший фильм за долгое время, а «Парацельс» будет лучше всего, что Ланг снимает в Голливуде. «Парацельса» будут смотреть и через пятьдесят лет, когда этот кошмар давно забудется!
И полагая, что убедил ее, он с благодарной улыбкой приложил ладонь к ее щеке. Так они стояли лицом к лицу под начинающимся моросящим дождичком, под кривыми шуршащими деревьями, и смотрели друг другу в глаза: он вопросительно, она — оцепенев от отчаянья.
И сейчас, лежа в постели, она чувствует это оцепенение, будто замурована в собственном теле. Мысли не могут выбраться наружу, цепляются за ноющие суставы, за колющую боль во лбу, за свист в груди, за горький вкус во рту. Уши слышат, что внизу паркуется автомобиль, что выходят мужчины, слышны их голоса. Они громче и напористее, чем бывает во время дружеского визита, это не к добру. Но если не двигаться, если только слушать, словно тебя все это не касается, то ты как будто исчезаешь, словно мир существует сам по себе, а тебя вовсе нет.
Вошедшие говорят так громко, что теперь можно было бы даже разобрать слова — но их заглушают звуки прямо перед дверью комнаты. Кто-то поднимается по лестнице, шепот, хихиканье, потом яростная похотливая возня, одна из дочерей Йержабека и незнакомый молодой человек. Или это…?
Нет, с облегчением выдыхает она, голос не Якоба, слава богу. Два тела с размаху ударяются о стену, доски скрипят, потом пронзительный вскрик, потом смех. Дверь распахивается и захлопывается, снова доносятся голоса снизу, на этот раз из вестибюля.
— Можно оставить записку? Пару строк? — спрашивает мужской голос. — Жена ведь понятия не имеет… — Глухой звук удара, он замолкает. Ворота скрипят, и через несколько секунд снаружи заводится мотор.
Открой глаза. Трещина в потолке. Графин с водой на тумбочке, пустой стакан. Будь готова. Сейчас снова что-нибудь услышишь. Долго тихо не бывает.
Да, вот они снова разговаривают. Один, потом другой, потом третий, а вот уже и голос Вильгельма, спокойный, уверенный. Он еще здесь. Забрали кого-то другого.
Закрой глаза. Снимет, значит, свой хороший фильм. Очередной хороший фильм в списке его хороших фильмов. Потом наденет фрак, и ты повяжешь ему бабочку, за все премьеры он так и не научился делать это сам. Ты наденешь темное платье, скорее всего, новое, ниспадающие складки шелка и шлейф, и гримерша из киностудии приедет в отель завивать тебе волосы щипцами, и ты пройдешь с ним под руку по красному ковру, вдоль столбов света из направленных вверх прожекторов, которые здесь теперь так любят, и если забудешь, он шепотом напомнит тебе, что надо улыбаться.
Представляя себе все это, она чувствует, как часть ее сознания снова погружается в дрему: они проходят через кинозал, мимо алых кулис, и некто в униформе с большой серьезностью пожимает ему руку, а вот они уже сидят, и фильм идет, и на экране человечек машет руками и ногами, высовывает язык и таращится на них сверху с неукротимой злобой, и страх разрывает сон, снова бьется сердце, она снова в своей комнате.
Темно. Значит, уже ночь. Сколько она проспала? Так теперь все чаще случается, думаешь, прошли секунды, а на самом деле часы. Может быть, это из-за головной боли, может, из-за вина.
С разных сторон доносится храп. Она различает, как храпит Вильгельм в комнате слева, он теперь спит там один. В комнате справа храпит кто-то незнакомый, и напротив тоже.
Она включает свет, садится, плохо слушающимися руками наливает воды из графина в стакан. Хочет отпить, но замечает муху. Муха держится на воде, тихо жужжа, крылья в стороны, ножки дрожат.
Труда с отвращением отодвигает стакан. Острая боль стучит в виске. Пить хочется. Она снова откидывается на подушку.
Впереди долгая ночь. Который час? Неизвестно. Так теперь обычно бывает: весь день дремлешь, а ночью сна ни в одном глазу, и лежишь, и смотришь, как мимо ползет час за часом. Но по крайней мере еще один день позади. Ты еще жива, Якоб еще жив, еще жив Вильгельм. Это немало.
Она выключает свет и, чувствуя, что забыла о чем-то, протягивает руку к стакану.
Вздыхает, садится, пьет.
Якоб лежит в своей бывшей детской, не спит. На полу постелено на двоих: тонкий матрас, две подушки, два одеяла, но лежит там только один, Феликс. Он тихо храпит. Бледная луна висит в углу окна. Якоб сам не понимает, откуда в нем такая ярость. Он лежит, смотрит в окно, прислушивается.
Наконец снова открывается дверь. Кто-то тихо входит. Это Ханнес.
— И как? — спрашивает Якоб.
Ханнес проходит к умывальнику, будто в трансе. Стягивает рубашку, мочит тряпку, обтирает тело.
— Ну? — снова спрашивает Якоб.
Он знает, чего требует ситуация. Для этого момента есть особый ритуал. После первого раза положено рассказать все товарищам, положено грубо смеяться, говорить, что она так и умоляла ее оприходовать и что уж ей мало не показалось. Что бы это ни значило. Якоб еще никогда ни с кем не был.
— И как? — повторяет Якоб. Ритуал ему претит, особенно потому, что он знает: Ханнес понадобился Герти только для того, чтобы позлить его самого. Но как это объяснишь! Он ведь и сам не очень понимает. Он бы лучше умер, чем к ней притронуться. И все равно невероятно обидно.
Ханнес смотрит на него. В лунном свете он бледный, как привидение.
— Она… — И замолкает. Снова открывает рот: «Как ее зовут?»
— Ты не знаешь?
— Она мне не сказала.
— Герти.
Ханнес садится на пол и тихо плачет.
Феликс бормочет что-то во сне. Кажется, вот-вот проснется. Но нет, отворачивается и снова засыпает.
В холодном, белом свете Якоб ясно видит, как по лицу Ханнеса текут слезы. Он понимает: тот никогда не простит ему, что он это видел. С их дружбой покончено.
— Что она с тобой сделала?
Как побитое животное, Ханнес забирается под одеяло рядом с Феликсом. Якоб ждет. Но Ханнес лежит неподвижно.
Тогда Якоб снова опускается на подушку в своей старой детской кровати, где он лежал еще в четыре года. И хоть он не хочет засыпать, но через несколько минут засыпает, потому что день был долгим, путешествие утомительным, а главное, потому что он молод.
Проснувшись рано утром, он помнит, что ему снилось, как муха бьется в стакане с водой, а потом премьера в полном кинозале. На матрасе спит только Феликс. Ханнеса нет. Еще ночью он собрал рюкзак и пешком, не попрощавшись, не оставив даже записки, отправился обратно.
Театр теней
Когда мой Вергилий, путеводитель мой по царству теней, к которому я успел почти привязаться — верно, такое уж боязливое существо человек, что проникается нежностью ко всякому хищнику, с которым сколько-то прожил бок о бок, не будучи сожран — объявил мне, что мы не просто едем в Зальцбург, а еще и посетим там премьеру, сиречь, что мне суждено стать свидетелем явления миру истинно тевтонского произведения киноискусства, на меня к моему изумлению мягко нахлынула волна любопытства, причем любопытства без примеси отвращения, так что не было бы неверно назвать его предвкушением.
А все потому, что прозвучала фамилия «Пабст». Как все, я видел его «Ящик Пандоры», фильм столь яростно чувственный, что у меня в кинозале перехватило дыхание при виде тех гнусностей, которым подвергала жадно стремящихся к ней мужчин эта женщина, сохраняя притом совершенно невинный вид. Так называемые прелести так называемого прекрасного пола всегда мне были чужды, но тот фильм и слону привил бы женолюбие; вынужденный гостить в Тысячелетнем рейхе, я много чего от этого рейха готов был ожидать, но никак не премьеры новой работы Пабста.
— Чем же я заслужил такую честь? — поинтересовался я. — Какой вам смысл везти меня через всю пустынную и безвидную страну посреди войны? Я знаю, Кремер, старина[105], с личной жизнью дела у вас обстоят не лучшим образом, но неужели же вам совсем некого пригласить в кино, кроме стареющего выпускника британской частной школы!
— Вы нам нужны, — ответил он, не преминув обиженно опустить очи долу в ответ на мое замечание о его личной жизни. — Это важная премьера. Нужна международная публика, международная атмосфера.
— Но я-то тут при чем?
— У нас в данный момент некоторый дефицит знаменитостей мирового ранга. Иностранные не едут, отечественные разбежались.
— Как Марлен[106].
Взгляд его затуманился, словно от зубной боли, но он нашел в себе силы кивнуть и произнести «например».
— Я с ней как-то виделся. Она пришла обедать в «Сардис»[107] с Ноэлем[108] и немецким романистом[109], этим, знаете, который написал бестселлер о Мировой войне. Мне она показалась очень немкой, в милейшем смысле слова: будь у меня дырявые носки, она немедленно мне бы их заштопала, как добрая матушка. Но в самом деле, старина, если для создания международной атмосферы приходится рассчитывать на меня, вам не позавидуешь. Знаете, пожалуй, я лучше в «Адлоне» посижу.
— Для нас будет большей честью ваше присутствие на премьере.
— И для меня, старина, и для меня. Невероятной честью. Но с тяжелым сердцем вынужден отказаться.