Даниэль Кельман – Светотень (страница 25)
Тот молчал. Кремер резко отвернулся и направился к ожидающему автомобилю. Водитель увидел его, завел мотор.
Кремер сел в машину, достал платок, протер лысину. Зачем этому типу понадобилось его место службы?
Да какая разница, думал он, пока машина разгонялась и замок сперва медленно, а затем все быстрее исчезал из вида. Что ему это захолустное ничтожество! И потом, он ведь все сделал правильно, все прошло хорошо, через несколько дней Пабст предстанет перед министром!
Но все же, почему он спросил о месте службы?
— Остановитесь-ка, — сказал Кремер.
Шофер затормозил, он вышел, наклонился, и его вырвало.
Несколько секунд он приходил в себя. Потом снова сел в автомобиль, захлопнул со всей силы дверь и крикнул: «дальше!»
Некоторое время ехали молча. Мимо тянулся серо-черный лес. Поляна с жующими коровами, потом снова лес.
— Обедать пригласили, — объяснил Кремер. — Приятные люди. Но еда отвратительная. Даже дурно стало.
Водитель молчал.
И хотя Кремер знал, что этим только усугубляет неловкость, он добавил: «Не беспокойтесь. Мне уже лучше».
Отец лжи[72]
Койтнер, старый друг и коллега, жил на Бляйбтройштрассе. Пабст оставил чемодан в отеле и полчаса бродил вокруг площади Савиньи, пока не убедился, что за ним не следят.
Повсюду свастики. Они горели алым цветом на фасадах, раздувались на ветру, свисали с крыш, топорщились черными зубцами на каждом заборе. За полчаса мимо прошли три колонны в коричневых униформах, под барабаны, точно в ногу. Прохожие останавливались, вздымали правую руку, и Пабст, чтобы не выделяться, делал то же самое — лишь на секунду, плечо дергалось, он чувствовал себя оскверненным до глубины души.
Тяжко, тихо сказал Койтнер[73], когда они уселись у него в гостиной, а с другой стороны, не так уж и тяжко. UFA[74] осталась на удивление аполитична; никому не мешают делать свою работу, даже запрещенные сценаристы продолжают писать, под псевдонимами. Конечно, надо следить за каждым словом, особенно с тех пор, как началась война. Но когда к этому привыкнешь, когда знаешь правила, чувствуешь себя почти свободным.
В дверь позвонили. Вошел, тяжело дыша после подъема на четвертый этаж, симпатичный невысокий человек c двумя бутылками отличного красного. Это был актер Хайнц Рюманн[75].
Он прямо из Бабельсберга, из киностудии, Либенайнер[76] снимает «Соломенную шляпку» по пьесе Лабиша, блестящий фильм, веселый и умный, один из лучших, в которых Рюманн в жизни снимался. Он хлопнул в ладоши и принялся цитировать диалоги, а потом изображать, как Либенайнер щелкает пальцами, когда ему в голову приходит идея, а бывает это часто, он так и искрится идеями, прекрасный режиссер! И ни одного нациста на съемочной площадке. Как будто в другой стране находишься! Такие анекдоты загибают, о жирном Геринге, о чопорном Риббентропе, сплошное веселье, полная свобода!
Койтнер закрыл окно. Тут не Бабельсберг, предостерегающе сказал он, недавно въехали новые люди. Прошлые соседи убыли, поселилась семейная пара, оба партийные.
Главный герой, продолжал Рюманн, не обращая внимания на предупреждение — в его исполнении, конечно — выступает то как действующее лицо, то как комментатор; и субъективная камера используется умнейшим образом, одно удовольствие играть!
Пабст пил и старался слушать, но мысли снова и снова уносили его в завтрашний день, так что он наливал еще. И вот он уже открывал вторую бутылку, кивая с интересом в ответ на слова Койтнера: «Вот увидишь, мы им нужнее, чем они нам!»
Германия ведь больше не импортирует фильмы, сказал Рюманн. А кинозалы как-то заполнять нужно, одной пропагандой не обойдешься, так что те немногие, что умеют снимать, просто необходимы.
Кое-кто смог попасть в Голливуд, сказал Койтнер, вот Циннеман, например, и Фриц Ланг, конечно! Ну а если не настолько повезло, то, значит, надо по мере возможности работать здесь. Стараться не запятнаться, как можно реже идти на компромиссы. Делать свою работу, вот и все.
Совсем без компромиссов, конечно, никак, сказал Рюманн. Ему вот пришлось развестись с Марией, иначе работать бы не дали. Он сам нашел ей фиктивного мужа, коллегу из Швеции, Рольфа. Переводит им каждый месяц деньги, сверху договоренность одобрили. Так всем лучше: он снимается, Мария в безопасности, Рольф неплохо зарабатывает.
Пабст спросил, где Мария при этом живет.
У Рольфа, конечно, сказал Рюманн. Где же еще! Она же за ним замужем!
Некоторое время пили молча. Налили, подняли бокалы, налили еще, бутылка опустела.
Да, работать вполне можно, повторил в конце концов Рюманн. С тех пор, как UFA стала де факто государственной компанией, денег на съемки больше, чем когда-либо, и невзирая на войну, организовано все прекрасно, бюрократические пути невероятно сократились: все зависит от рейхсфильминтенданта Хипплера, а тот всегда советуется прямо с министром.
— А министр, он как вообще? — спросил Пабст.
Раздражать его не следует, вот и все, сказал Койтнер.
— Ты ему говори напрямую, на что ты готов, а на что нет, — сказал Рюманн. — Многое можно выторговать. Вот ты говоришь ему: герр рейхс-министр, не лежит у меня душа к пропаганде, я художник, я далек от политики… Он ничего, понимает!
Торговаться не о чем, сказал Пабст. Ни на что он не готов!
Рюманн и Койтнер переглянулись.
— Ну попробуй сказать, что у тебя кризис. Что ты теперь только стихи пишешь, — предложил Рюманн.
Койтнер перевернул обе бутылки. Они были пусты, ничего не поделаешь. Больше вина не было.
Министр — это, в сущности, просто продюсер, сказал Рюманн.
Хоть и исключительно влиятельный, сказал Койтнер. Представить себе только: Вилли Форст, например, обязательно хотел снимать в своем новом фильме Тео Лингена. Но Лингену не понравился сценарий, а может быть, он Форста не любит, во всяком случае, отказался. Сослался на иные обязательства. Тогда Форст пошел к министру, а тот говорит: дорогой Форст, я вам гарантирую, что никаких иных обязательств у Лингена нет, а если и были, то больше не будет. Ну что тут Лингену оставалось делать!
Пабст поднялся, слегка пошатываясь из-за боли в бедре, и еще из-за того, что за последние месяцы отвык от вина.
Рюманн сказал, что ему тоже пора домой, как уже поздно-то!
Они как можно тише спустились по лестнице. На цыпочках вышли на улицу.
— Ни пуха ни пера завтра, — тихо пожелал Рюманн. И исчез, так же внезапно, как появился.
По дороге в отель Пабст заблудился, потом нашел дорогу и снова заблудился. Он хорошо знал Берлин, но это ему не помогало: улицы будто коварно поменялись местами; нечто в их пересечениях, изгибах и углах было настолько другим и новым, что Пабст подумал, не попал ли он в какой-то обратный, зеркальный мир. Там, в Америке, ему столько раз снилось, будто он оказался в захваченном этими нелюдями Берлине — теперь никак не верилось, что он действительно здесь.
Он остановился, пошел дальше, снова остановился и прислонился на минуту к стене дома, такая на него накатилась слабость. Огляделся: углы домов казались кривыми, фонари отбрасывали глубокие, чернее черного, тени; снизу абсолютно прямой линией катилась в бесконечную даль улица, сверху дымовая труба колола преувеличенно большую луну. Таким лет пятнадцать назад выглядел мир в фильмах, и почему-то эта мысль настолько его успокоила, что он смог идти дальше и в конце концов нашел свой отель.
Он взял на стойке регистрации ключи и начал подниматься по лестнице, растягивающейся под ним в абсурдную даль, хотя он знал, что «Савой»[77] не так уж велик; он поднимался все выше и выше, ускоряя шаг, чтобы нужный этаж от него не убежал. Еле дыша, добрался до номера, упал на кровать, скинул ботинки, выкарабкался из пиджака, уже лежа стянул с себя брюки и закрыл глаза, полный благодарности, что можно наконец уснуть.
В дверь постучали.
— Что такое? — крикнул Пабст. — Что случилось, чего вы хотите?
Спокойный голос ответил, что автомобиль ждет внизу.
— Автомобиль?
— Ждет.
— Сейчас?
Голос не отвечал. Пабст поднялся, открыл дверь и сердито крикнул, что это ошибка. За ним же не посреди ночи должны приехать, а завтра утром, в десять часов, так оговорено!
Мальчик в ливрее, на вид не старше его сына, смотрел пустыми глазами. Он просит прощения, проговорил он наконец, но сейчас ровно десять.
Пабст добрел до окна, распахнул шторы: номер залило светом, под окном ездили машины, ходили люди, отражение солнца горело в дюжине стекол.
Он судорожно принялся одеваться. Он все еще был в рубашке, и галстук висел на шее, оставалось только туже затянуть узел. Но брюки и пиджак валялись ворохом на полу, а носки свернулись улитками и забились глубоко под кровать. Я же не спал, думал он, закрепляя все эти куски ткани на теле, я же только что вошел! Но делать было нечего, солнце светило, автомобиль ждал внизу.
Сидя в черном автомобиле, беззвучно несущем его сквозь светлое утро, Пабст думал, не подсыпали ли ему чего-нибудь в вино. Одна из бутылок, которые принес Рюманн, уже была открыта, пробка в ней сидела криво, да и был он по сути дела с этим коротышкой едва знаком. Он вздрогнул. У женщины, катившей детскую коляску по тротуару, был только один глаз, причем посреди лба, как у циклопа. Но нет, должно быть, показалось, автомобиль ехал так быстро, что он видел ее только долю секунды. Он потер виски и посмотрел на широкий загривок водителя, одетого в униформу: по загривку проходила вертикальная складка, разделяя его на две жирные половины.