Дана Кениг – Зов пустоты (страница 4)
Нашу звенящую тишину прорезают лишь назойливые, писклявые голоса из телевизора, где Лилу устроилась смотреть свои бессмысленные мультфильмы для недоразвитых. Пришлось утолить ее голод печеньем и йогуртом – ужин, по настоянию Харди, откладывается до прихода Пола.
– Мне пора принимать вечерние таблетки, – внезапно глухой и надтреснутый голос Ирэн прорывается сквозь пузырь её небытия. – Близится час сна… Я, пожалуй, поеду домой. Рада была повидаться с вами.
– Мам, останься еще ненадолго. Полли почти на пороге, мы выпьем чаю и я отвезу тебя домой, – почти умоляет Харди, но в тоне его сквозит нарочитая, вымученная равнодушием вежливость.
– Мне нужно рано ложиться, график строгий… врачи говорят соблюдать, чтобы протянуть подольше, – еле пищит Ирэн. Скулит, как подстреленная собака.
Решаюсь вклиниться в диалог и, движимая формальной учтивостью, поддерживаю Рихарда, предложив его матери дождаться прихода сына.
– Нет… всё-таки я пойду.
Кончилась её выдержка. Отчаянная решимость прийти и взглянуть Полу в глаза держалась, как нить, натянутая до предела, готовая оборваться в любой миг. И всё, что от неё оставалось – это тончайший, почти невесомый волосок, который по-прежнему связывал её с этим домом, тянул вперед, к долгожданной встрече, но куда сильнее – назад, к тяжелому, липкому чувству стыда, который был крепче любого каната.
Уже на пороге, застывшая хрупкой статуей с одинокой туфлей в руке, она вся сжимается от звонка, пронзившего густой воздух. Оборачивается к нам, и бросает на нас взгляд, полный тихой мольбы – отчаянную просьбу раствориться в стенах, притвориться, будто дом пуст и безмолвен.
– Вот и он, возвращайтесь к столу, – приговором звучит голос Рихарда, пока он решительно направляется к двери, торопливо стирая дистанцию.
Я решаюсь подправить следы уходящего ужина, пытаясь вернуть ему подобие порядка и свежести: сглаживаю морщины скатерти, поправляю тарелки с симметричной точностью, меняю зачерствевшие булки. И в последний миг, боковым зрением, успеваю заметить, как из груди Ирэн вырывается тяжкий вздох – словно сама надежда, лёгкая и невесомая, навсегда покинула эту клетку.
Несколько затянувшихся минут прихожая поглощает семью, став сосудом, в котором медленно оседают крупицы обид и отравленные слова, заготовленные накануне. Они стоят в немом единстве, собирая разбитые осколки мыслей, пытаясь отпустить тяжкий груз, отягощавший души. И тогда мать, с пылающими щеками и взглядом, в коем читается вековая жажда примирения, заставляет ожить своё одряхлевшее тело и скрипяще двинуться к столу. В этом было слабое обещание, дрожащий огонёк. День, казалось, соглашался свернуться не взрывом, а облегчённым вздохом, даруя передышку от напряжения, что сковывало плечи и души все эти долгие, изматывающие часы.
Я поднимаюсь, потянувшись вперёд, рука простирается навстречу новорожденному звену нашей семьи в мягком жесте приветствия, полном настороженного радушия. В ответ – учтивый, почти аристократичный наклон головы, подражание забытому благородству. С почти старомодной грацией, едва коснувшись моей ладони, он оставляет на ней неуверенный, осторожный поцелуй. В его светлых глазах ещё не зажёгся огонь предстоящего будущего, тусклый взор обрамлён густой, жгуче-чёрной занавесью ресниц. Мой взгляд, жаждущий отыскать знакомые черты, беспокойно скользит по его лицу, задерживаясь на едва тронутых румянцем губах, строгой линии носа, плавно перетекающей в высокий лоб, тёмных дугах бровей с пробивающимися сквозь аккуратную форму отдельными волосками. Угловатые скулы и подбородок завершают собой этот резкий овал лица, припорошённый россыпью едва пробивающейся щетины.
Я тщетно ищу в нём Харди. Ранее его доводилось видеть лишь на выцветших снимках из старого семейного альбома, где он ещё мальчишка, не старше четырнадцати. Вся его зрелая жизнь и образ запечатлены лишь в памяти близких и друзей. Потому я и вижу в нём совсем незнакомого, чужого, и веет от него холодком отдалённости, тайными мотивами и, быть может, даже скрытой опасностью. Вероятно, это лишь игра моих собственных инстинктов, пытающихся уловить в нём эхо прошлого, которого я никогда не знала.
– Виола, моя жена. – голос Рихарда звучит нотой собственничества, а рука его, окутавшая мои плечи, сжимается в жесте, полном хищной грации: “внемли, восхищайся, но помни – это моя добыча”. – Лилу, рыбка, подойди, познакомься с дядей.
Дочь отвечает тяжёлым, почти театральным выдохом, с преувеличенным стоицизмом закатывает глаза, так высоко, словно там, под потолком, скрывается спасение от родительских поручений. Не выпуская из рук своего виртуального мира, подпрыгивающими шажками она оказывается у стола.
– Здравствуйте, – тонкая почти до прозрачности ручка в липких засохших следах от сладкого устремляется вверх, пальцы раскрыты веером для “пятерни”. Сосредоточенный взгляд устремлён в пылающий во всю мощь экран.
– Привет. Я Пол.
– А папа зовёт тебя Полли, – выпаливает малютка, чей говорливый ротик ещё не обучен хранить семейные тайны. Детское прозвище, словно цепкий репей, прилипло к нему с малых лет, перекочевав во взрослую жизнь вместе с семейными воспоминаниями.
– Полли – женское имя. Моё имя Пол, – выдыхает он, тихо прыснув смешком, за которым слышится и смущение, и лёгкая уязвлённость, и попытка сказать, что он пришёл с миром, а не с обидой.
– Все садимся, мой желудок скоро съест самого себя, – бросаю я, расставляя тарелки и приборы по столу, словно раскладывая карты с мастерством опытного крупье. В то время как руки заняты суетой, взгляд мой продолжает своё тайное странствие по фигуре Пола – то ли в тщетных поисках разгадки его души, то ли в слепой надежде создать в воображении его безопасный образ.
Впечатления о нём ещё не обрели формы. Они вздымаются и оседают, как туман над трясиной, где в глубине таятся тяжёлые, липкие воспоминания о последних годах его жизни, накапливаясь в сознании болотной тиной. Тяжело одним вздохом стереть прошлое, когда человек всегда находился вдали, на периферии семейных рассказов, полупрозрачный призрак с выцветших фотографий. А теперь – живой, неподступный, дышащий – он сидит за нашим столом, и своим присутствие встряхивает обыденность, словно рвёт ткань привычной реальности по швам.
Он похож на заплатку, нашитую на любимые джинсы: сами брюки целые с виду, почти новые, но заботливая рука матери уже залатала крошечную прореху лоскутом ткани, не совпадающим ни по цвету, ни по фактуре. Штаны всё те же, но взгляд теперь цепляется за этот кусок, за сам факт вмешательства. Ты не знаешь, раздражает он или успокаивает, спасает ли от дальнейших прорех. Сидишь за столом в надежде понять: этот пришитый лоскут – защита или напоминание о дыре, которую только предстоит осознать. Так и Пол – чья-то попытка залатать ветхую ткань семьи, грубой ниткой, стянувшей края старой раны, которая, как казалось, уже начала затягиваться. И эта живая заплата грозила в любой момент разорвать тонкую кожу хрупкого перемирия.
_____
Ужин тянулся вяло, безжизненно, будто кровь по остывшим жилам. Воздух вокруг оставался пустым, – ни болтовни о буднях, ни мечтаний о завтрашнем дне, ни заезженных баек, что как молитва скрепляют родных людей. Вместо них давящая тишина, густая и тягучая, как кисель. Словно мы и не родня вовсе, сидим, как сокамерники, загнанные в угол тюремной столовки, вынужденно собравшиеся за одним столом – тесным, обшарпанным, где отчуждению места мало, а душам – и развернуться негде. Я-то не строил иллюзий. Не ждал, что меня тут встретят, словно пророка, с сияющими глазами, вылетавшими из орбит от счастья. Даже в дерзких фантазиях не рисовал себе тёплых объятий, домашнего торта, как в детстве на день рождения. Хотя ирония судьбы налицо – сегодня и впрямь день моего рождения. День, когда жизнь должна начинаться заново… но что толку от даты, если душа всё ещё бьётся о стены и прутья?
– Ну, Полли, каковы планы на воле? – голос матери пробивается сквозь причмокиванья. Чавкает так, что кашица из пережёванных крошек вылетает из прорех между сгнившими зубами. – На свободе руки должны быть при деле, чтоб не оттягивать брату шею, раз ты теперь под его крышей.
Трудно было не видеть, как её подкосило время. Я с трудом цепляюсь за память, пытаясь воскресить её образ десятилетней давности, но она выдаёт лишь размытые силуэты, словно лицо её давно выцвело, а новые черты прорисованы самой жизнью, грубой и безжалостной. Глаза помутнели и провалились вглубь черепа, утонули в иссохших впадинах, а ресницы с бровями будто ластиком стёрли – то ли вылезли, то ли так поседели. Губы, и те раньше были еле намечены, а теперь и вовсе смотрелись так, будто их обглодали голодные крысы, оставив лишь рваную линию, из которой выглядывает одинокий зуб. Висит на соплях, цепляется за остатки истлевших дёсен. А ну как ночью отвалится. Проглотит и задохнётся. Премию Дарвина выдавай, и смешно, и грешно. Кожа изрыта морщинами, будто старую мокрую тряпку скомкали и вывесили в мороз. Нос выеден мерзкими, жирными угрями, пожелтевшими от времени и торчащими из кожи тёмными, подозрительными головками. Меня даже дрожь пробрала от их наглого, пристального взгляда.