18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Дана Кениг – Зов пустоты (страница 6)

18

Виола выдыхает, будто каждое следуюшее слово придётся выдавливать из себя как клещей.

– Я уберу. Не надо, – Голос у неё тягучий, натянутый, как проволока, по которой прогнали ток. Сразу понял – мамаша и до моего прихода жизни ей не давала, вгрызалась в глотку день за днём.

Приподнимает тарелки, рывком стягивает скатерть со стола вместе с объедками, и не утруждая себя ни корзиной, ни порядком: сжимает весь этот тряпичный труп в кулак и, не церемонясь, швыряет в мусорное ведро – к чёртовой матери вместе с остатками этого спектакля. Затем, кинув на нас с Рихардом равнодушный, скользящий взгляд – взгляд человека, который уже мысленно покинул это помещение, – направляется к лестнице.

– Дорогая, ты не доела! – выкрикивает Рихард, но его голос, мягкий и растерянный, расползается в воздухе. Слова его ползут следом какими-то липкими, двуличными щупальцами, еле дотягиваются до ступенек, чуть касаются её волос дрожащими пальцами – и подыхают там, на полу, беспомощные и никчёмные. Проваливаются сквозь щели паркета, вниз, в ту немую подземную трясину, где копятся все невысказанные упрёки и мелочные манипуляции, превращаясь в густую, едкую тьму человеческой слабости.

Поднимаюсь, даю себе короткую передышку, будто примеряясь к собственным словам, и выдавливаю полуживое “спасибо”. Затем направляюсь за ней, словно шагаю по стёртой дорожке, где каждый след – чужая усталость.

– Виола, – бросаю ей полушёпотом, чтоб не разворошить её хрупкий покой, что держался на ней тонкой скорлупкой.

Из дверного проёма медленно всплывает её лицо – белое, как молочный агат, в обрамлении пшеничных волос. Нет, не пшеница это, скорее солёная карамель; и будь я увереннее, сказал бы, что и пахнут они так же – сладко, но с привкусом горечи. Её выражение лица не кричит “оставьте меня в покое”, она не настроена к бою, но и не готова броситься в руки от бесиллия. Глаза смотрят сквозь меня, словно я призрак, но страха в них нет – только усталое равнодушие. Резко, почти по-птичьи, откидывает голову назад в немом вопросе.

– Спросить хотел, где мне можно расположиться.

– Дай минуту.

Не прошло и пяти секунд – внутри меня отсчёт шёл иначе – а она уже выпорхнула из комнаты, на ходу собирая волосы крабом. Походка её удивительно лёгкая, словно она не касается ногами пола, но одновременно с тем, шаг уверенный, стойкий – редкое сочетание лёгкости и стержня, как у тех, кто давно научился ходить по острию. Я выжидаю пару мгновений и двигаюсь следом.

Мы прошли по короткому коридору, обрамлённому дверями с обеих сторон. Стены голые – ни единой семейной фотки – будто всё личное, всё родное здесь тщательно вычистили. Чисто, стерильно, как в больничном морге. В конце коридора ещё одна лестница – узкая, скрипучая, каждая доска под ногами жалуется.

Поднялись, и передо мной открывается широкая мансарда – скорее чердак, но ухоженный, чисто вылизанный. В глубине – непривычно широкая кровать, по левую сторону от неё, под покатым окном – стол, заваленный следами чьей-то усердной жизни: книги, стеклянная банка с мутной крашеной водой, рядом засохшие кисти. Прямо напротив входа – небольшой, но вместительный шкаф, в котором я сам мог бы спокойно обосноваться. В тесной камере как раз себя так и чувствуешь – защищённый со всех сторон тонкими стенами воздуха, которые насквозь видно со всех сторон. Ты заперт снаружи, но каждый сантиметр внутри – инструмент для воображения. Странная алхимия выживания.

– Мы решили, тебе подойдёт, – звучит за спиной её голос, звонкий, но мягкий. – Если не нравится, могу постелить в гостиной. Но мне на твоём месте хотелось бы уединения.

"На твоём месте"… Никто за всю мою гребаную жизнь не примерял на себя мою шкуру. Да я и сам в ней ссохся, как мумия, что не снять

– Всё путём, – отвечаю, растягивая рот в подобии улыбки. Всем телом стараюсь быть мягким, не острым, не спугнуть. – Мне любой уголок – как хоромы..

– Сейчас принесу постельное. Тебе одеяло надо?

– Было бы неплохо.

Я забыл, что такое тепло. Десять зим спал на деревянном матрасе, который до меня сотни таких же тел пропитали потом, страхом, болезнями. Прутья кровати впивались в рёбра так, что поначалу казалось – позвонки выжгутся изнутри. Со временем привыкаешь. Начинаешь воображать, будто это массажное кресло. Одеяла мы видели только когда их вывешивали на сушку в локалке, но затем они отправлялись к надсмотрщикам – им надо важные попки держать в тепле, а отребье пускай газетками покрывается.

Воздух мансарды висит тяжело, как влажная шкура. Пахнет не просто пылью – а временем, выдохшимся и осевшим между балками, пахнет смолой, проступившей сквозь столетние доски, как старая кровь сквозь бинты. Запах не из приятных, но он для меня сродни первому вдоху после удушья – горький, чужой, но не пахнущий тюрьмой. Этот запах не имел ничего общего с вонью параши, затхлостью карцера или едким потом слоновки. Я застыл посреди этого пространства, ощущая себя ободранным до костей, выброшенным на всеобщее обозрение, пока мир рассматривает мои шрамы. Каждый мускул, каждая жила под кожей мелко дрожала, будто под ней копошились черви. Вся броня, вся привычная окаменелость, с которой выходил на прогулку под конвоем, тут рассыпалась в прах. Тишина давит – не та, густая, наполненная скрипами, храпами, пердежом и тяжёлым дыханием двух десятков тел за стеной, а именно пустота. Звенящая, зияющая, она давит не как за решёткой, где каждое молчание проедает мозг, а как глубокая яма, в которую легко провалиться.

Виола вернулась, таща в охапке бельё – простыни, подушка, одеяло. Всё это пахнет морозом, солнцем и чем-то безжалостно чужим – свежестью. Этот запах ударил в ноздри, как пощёчина. Она молча, без лишних слов, оставляет всё на широком матрасе, кивает коротко, почти по-мужски, и растворяется за дверью, оставляя меня наедине с этой немой, щедрой подачкой.

Я сел на кровать не сразу – проверял, не исчезнет ли, если к ней прикоснуться слишком уверенно. В тюрьме такое случалось: дашь волю надежде – и она умирает у тебя в руках, как слабое животное. Присаживаюсь, медленно вытягиваю ноги, опираяюсь ладонями по обе стороны, вслушиваясь, как доски подо мной скрипят. Звук такой человеческий, домашний. Не грохот железных нар, не звон ключей, не шаги надзирателя. Всего лишь старое дерево, которое имеет право жаловаться на годы.

Опускаюсь на край кровати. Ткань под пальцами ощущается чужой кожей, гладкой, прохладной. И почему-то это бьёт сильнее любого удара дубинкой. Этот клочок уюта – большая роскошь для человека, который десяток лет засыпал, вжимаясь в бетон, слушая, как трубы кашляют по ночам.

Но внутри, под рёбрами, всё сжимается в тугой узел. Привычка. Инстинкт. Зверь в глубинах души не верит в свободу. Добродушие – подозрительно. Тишина – угрожающа. Простор – ловушка. Стены не разошлись – они следуют за тобой, зажимают в углу и шепчут, что свобода – не дар, а экзамен, на котором нельзя ошибаться. Испытание силой воли, этой тишиной, этим простором, этой ужасающей возможностью… быть человеком.

Глава 3

Балкон стонал, хотя никто не касался его. Звук рождался откуда-то из глубины, из самого нутра старого дерева – усталый, протяжный, словно последний вздох умирающего. Перила вздрагивают под невидимой тяжестью, и эта дрожь живая, настоящая – будто сквозь ржавый металл пробивается чужой, неровный пульс. Я стою слишком близко к краю, но ног под собой не чувствую – они будто остались где-то там, за порогом, в той реальности, которая начала сыпаться на куски, как старая штукатурка.

Передо мной пространство раскалывается на два цвета: мертвенный серый и густой красный – такой, каким бывает запёкшаяся кровь на бетоне. Они не смешиваются, просто висят рядом, как два скомканных полотнища, и между ними – она. Спина, знакомая до ломоты в костях. Волосы падают на плечи тяжёлыми, чёрными прядями. Головы нет. Вместо неё – пустое пространство, вырезанное жестокой рукой и залитое ночным небом и звёздами

Её платье медленно сползает вниз, будто под ним кипит невидимая вода, готовая всё сожрать. Я знал этот изгиб плеч – знал так, как знают родимые пятна на собственном теле, как помнят шрамы, оставленные жизнью. Но взгляд не задерживается, скользит мимо, будто боясь обжечься. Что-то внутри кричит, требует догнать её, схватить за это тонкое, хрупкое запястье, которое сейчас покачивается в воздухе, – но руки не слушаются. Они налились свинцом, стали тяжёлыми, как мокрый песок.

Балкон накренился, хотя дом… дома больше не существует. За спиной зияет пустота, впереди – та же бездна. Только этот балкон, застывший в темноте, словно последний обломок разрушенного мира, единственная деталь, которую не успели стереть.

Она делает шаг. Или это мир качнулся под ней – хрен поймёшь. На мгновение её силуэт размылся, будто кто-то дёрнул за фокус старой камеры, и всё поплыло перед глазами. А потом – тишина. Полная, давящая, как в одиночке после отбоя. Никакого падения, никакого крика. Она просто исчезла, провалилась за край собственного имени, растворилась в воздухе.

Заставляю себя посмотреть вниз. Там вода. Чёрная, непроницаемая, густая, как нефть. Она шевелится… Нет, это шевелятся её волосы, плавают отдельными прядями по поверхности. Головы по-прежнему нет. Только белая кожа плеча всплывает и вновь ускользает под тёмную гладь, как луна, проваливающаяся сквозь рваные облака.