18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Дана Кениг – Зов пустоты (страница 7)

18

Потом внезапный рывок – и вместо воды подо мной асфальт. Лежащая фигура. Голова вывернута под неестественным углом. Взгляд направлен вверх, прямо на меня, хотя вместо глаз только пустые, чёрные тени в глазницах. Но они видят. Я знаю, что видят. Чувствую этот взгляд на коже, как след от раскалённого металла.

Кто-то шепчет справа:

– Снова.

Голос тихий, но пронзительно отчётливый, словно слова произносят не в уши, а непосредственно внутрь черепа. Шёпот повторяется, превращается в глухой, болезненный стон:

– Снова… снова…

Я не хочу слушать. Поворачиваю голову – и вижу перила. Слишком близко. Слишком знакомо. Рука сама ложится на холодный металл, словно вспоминая движение, с которого всё началось, от которого уже не было пути назад. Кожа запела от этого прикосновения – странная, болезненная музыка памяти.

Асфальт снова превращается в воду. Балкон медленно поворачивается. Я чувствовую, что делаю что-то неправильное, но тело двигается помимо моей воли – будто догоняет поступок, который уже когда-то был совершен, повторяет забытый, проклятый жест.

Шёпот становится громче, настойчивее:

– Ты простишь?..

И здесь – провал. Тёмная, беззвучная вспышка. Говорят, в конце является свет. У меня же всегда наступала тьма – та, что в камере, когда гасят свет и ты остаёшься один на один с тем, что сделал.

Воздух вырвался из груди резким спазмом – будто меня вышвырнуло на берег из бездонной выгребной ямы, где лёгкие уже готовы были сдаться. Горло саднит от подавленного крика, который так и не вырвался наружу, застряв где-то между рёбрами и гортанью. Комната вокруг дрожит, расплывается. Потребовалось несколько бесконечных секунд, чтобы стены обрели чёткие очертания, а потолок перестал прогибаться, низкий, нависающий, будто сверху всё ещё гуляют размеренные шаги конвоя, отмеряющие твоё время.

Воздух густой, вязкий. Сырой, как в подвале, где годами не мыли пол. В первое мгновение мне даже казалось, что это тот самый запах – болотный, гнилостный, из сна, где вода казалась живой и дышащей. Я втягиваю носом глубже, жадно, отчаянно – и только тогда, как приклад по почкам, в осознание ударяет: это пот, холодными, липкими ручьями стекающий по груди и спине. Остывший, кристаллизовавшийся страх, пропитавший кожу.

Сажусь. Ощущаю спиной деревянную спинку кровати – гладкую, новую, пахнущую свежим лаком. Эта кровать не должна быть знакомой – вообще ничего в этом доме не должно быть знакомым – но сейчас она кажется такой же чужой и враждебной, как парящий балкон из сна – чужеродным осколком, встроенным в мою жизнь по чьей-то жестокой ошибке.

Голова всё ещё звенит от шёпота. Слова застревают в черепе, нашли щели в кости, вцепились, как старая вонючая тряпка за ржавую решётку, и теперь отдавались тупым, размеренным стуком, навязчивым, как шаги дежурного по коридору в три часа ночи.

Снова.

Снова.

Снова.

Провожу ладонью по лицу – кожа горит, словно её обдало жаром от открытой печи. Пальцы трясутся предательской, мелкой дрожью – когда адреналин кончается, а тело ещё не верит, что всё позади. Пытаясь удержать дыхание, заставить его стать ровным, я смотрю на свои руки, словно они могли быть не моими. Словно страх живёт в них, а не внутри меня, не в самой сердцевине того, что я называл собой.

Сон не уходит – не уходит, как не уходит и едкий запах дыма после пожара, въевшись в одежду, в волосы, в память. Обрывки всё ещё пляшут под веками: клочья красного, кривой балкон, вода чёрная, как мазут, и волосы в ней – отдельно от того, кому они принадлежали. И хуже всего – перила. Точное, безошибочное движение ладони, будто тело, в обход сознания, вспомнило дорогу к точке невозврата. Тело всегда помнит маршрут к точке, где всё кончается.

Встаю. Потираю плечи, словно пытаясь стряхнуть что-то невидимое, что повисло на них тяжёлым грузом. В комнате тихо, слишком – дом слушает меня, замер в ожидании, а не наоборот. Старые дома так умеют: застыть, затаиться, когда в них селится человек, который сам не знает, чего ждать от себя, какой поступок совершит в следующую минуту.

Подхожу к окну. Стекло холодное, почти ледяное. На улице едва светает – лишь разбавленная тьма, размытая по краям серым. Такого неба я не видел тринадцать лет. Оно было слишком просторным, слишком пустым. Провожу пальцем по стеклу, оставляя жирный след. За этим запотевшим, блеклым стеклом – мир, который отнял у меня время. И люди, которые забрали всё остальное – имя, достоинство, будущее.

В тишине снова слышится голос. Или я просто отчаянно жажду его услышать. Или сон всё ещё цепляется за меня своими липкими, цепкими когтями.

Шёпот настолько слаб, невесом, что мог оказаться простым скрипом половиц, осевших под тяжестью ночи. Скрип половиц или скрип собственных мыслей?

Оборачиваюсь. Комната остаётся пустой, безжизненной. Дверь – чуть приоткрыта: возможно, я сам оставил её такой, когда вечером поднимался наверх, уставший, выжатый. Или нет. Взгляд цепляется за угол – тень там лежит под странным, неестественным углом, словно кто-то только что стоял в этом месте и растворился в темноте.

И тогда впервые, сквозь оцепенение, прорвалось раздражение, острое, как заточка. Тонкое, как заноза, вонзившаяся под ноготь. Не страх и не тревога – именно раздражение, переходящее в глухую ярость. Ни на жизнь, ни на дом. На то, что этот проклятый сон пришёл сюда за мной, выследил, и догнал. На то, что память не оставила меня за порогом нового дома, как я наивно надеялся. Стены – они везде стены. И прошлое – твой сокамерник, которого не оставишь за дверью.

Я выдыхаю снова, уже ровнее, пытаясь собрать воздух в кулак.

«Всё под контролем», – говорю себе.

Но в груди эта фраза не звучит убедительно. Она фальшива, как детская ложь.

В груди рассыпается, как труха. шипит настойчивое, беспощадное:

Ты простишь?

И это ощущение открывает дорогу новой главе – дню, в котором я буду двигаться, говорить, смотреть на людей, но внутри всё ещё буду стоять на балконе, повторяя шаг, который уже когда-то сделал.

Стою у окна, пытаясь вцепиться в тишину, удержаться за неё, чтобы не слышать остаточного шёпота. Но тишина здесь неправильная, искажённая. Не та, что бывает в пустом доме. Это тишина делится надвое: моё дыхание – и ещё одно. Где-то рядом. За стеной. Слишком близко.

Взгляд невольно скользит в сторону двери. Там, за тонкой, картонной перегородкой стены, спит Рихард. Старший. Правильный. Любимый всеми, всегда и во всём. Даже тенью своей он лежал ближе к центру этого дома, занимал больше места, чем я когда-либо сумею занять.

И ощущение этого присутствия сильнее любого кошмара. Словно тень брата не помещается в собственной спальне и протягивается под дверью, просачивается сквозь щели, перетекает в мою комнату, заполняет собой каждый угол. Я почти вижу её краешком сознания – длинная, широкоплечая тень мужчины, который всегда стоял на шаг впереди, и которому я всю жизнь смотрел только в спину.

Сжимаю пальцы в кулак, слыша, как хрустят суставы. Сон вытащил наружу всё, что я тщательно, методично прятал все эти годы за решёткой: не страх, не вину, вина – для слабых. Он вытащил ярость. Глухую, древнюю, как ржавчина, разъедающая металл изнутри. Ярость, от которой я столько лет отказывался, чтобы не сломаться окончательно. Но рядом с ним она ожила сама, без приглашения, без мольбы.

Я знал, что он спит спокойно. Такие люди всегда спят спокойно. Тело, привыкшее к победам, к чужой покорности, ко вниманию, к любви, которую раздают щедро и безоговорочно, не знает ночных рывков, тяжёлых снов и холодного пота. И мысль об этом – о его невозмутимом, мирном спокойствии – режет куда глубже, чем вспышки ночного кошмара.

«Он всё ещё здесь.»

Эта фраза всплывает сама собой. Но не как жалоба, не как стон – как констатация факта. Как хрупкая, выработанная годами привычка жить с непроговорённой болью, с раной, которую никто не залижет.

За стеной что-то тихо щёлкнуло – может, он повернулся во сне. Может, скрипнули половицы. Может, мне что-то снова почудилось.

Вслушиваюсь – и лювлю себя на том, что ищу в этом звуке упрёк. Насмешку. Шёпот. Любой оттенок того надменного, холодного спокойствия, которым брат давил меня с самого детства, легко, естественно, даже не замечая этого.

Ничего. Тишина снова сомкнулась, стянулась.

Но теперь она была тесной, душной, как воротник рубашки, затянутый слишком туго. Потому что эта тишина напоминала: дом маленький. Стены тонкие, как бумага. И никто из нас двоих никуда не скрылся.

Прошлое не осталось там, за колючкой. Оно спит в соседней комнате, за тонкой перегородкой, на расстоянии вытянутой руки.

И, что хуже всего – его дыхание всегда слышно лучше, отчётливее, чем собственное. Оно заполняет всё. Как когда-то заполняло всю мою жизнь.

Проводив Лилу до школьных ворот, возвращаюсь в дом, и тишина обрушивается на плечи ощутимой тяжестью. В этой тишине теперь он. Чужак. С вечера во мне иссяк страх – выгорел дотла, как свеча, оставив после себя лишь тёплый, едва различимый пепел тревоги. Я не видела в нём угрозы, но всё же инстинктивно держалась на расстоянии, словно от костра, который может быть и потушен, но ещё хранит в углях невидимый жар.

На пути в кухню, где ждали немытые чашки, спотыкаюсь о пуф. На нём, подобно монарху на троне, обосновался Оскар в своём серо-полосатом мундире, с белыми «перчатками» и столь же белоснежными «сапожками». Он фыркает, выразив высшую степень презрения, и бросает на меня взгляд, будто я только что растоптала все его родовые привилегии и разорила фамильные склепы. Потеряв равновесие, я задеваю комод у стены. Сверху сыпется мелкий дождь из привычного хаоса: ключи, проездные, визитки пластиковый баран, которого Лилу приволокла из школы, как презент от поклонника. Грохот этого микропокалипсиса, должно быть, достиг верхнего этажа, потому что с перил балкона медленно выплывает лицо Пола.