Дана Кениг – Зов пустоты (страница 17)
Энни вышла на узкий балкон их квартиры, чтобы закурить и немного передохнуть, остыть, возможно – принять какое-то важное, переломное решение. Пол последовал за ней через несколько минут – в отчаянной попытке приласкать, обнять её за плечи, прижаться и забыть, стереть из памяти всё то ужасное, что между ними случилось, все те слова, которые нельзя взять обратно.
Но она пошла на попятную, отшатнулась – и снова посыпались крики, едкие, ядовитые слова, обвинения, резкая, звонкая пощёчина, обнажившая красный вспухающий след на щеке Пола.
А дальше… В отчаянной попытке её успокоить, удержать, прижать к себе, не дать уйти, он шагнул вперёд слишком резко, слишком неосторожно. Она инстинктивно отшагнула назад, к перилам, он потерял равновесие и навалился на неё всем своим телом, всей своей тяжестью.
От их горячей, всепоглощающей любви, от их страсти, от их совместных мечтаний о будущем осталось лишь маленькое голубое пятно платья на холодной земле.
Пол не скрывал обстоятельств произошедшего, он был первым, кто увидел её лицо, из которого на него смотрела лишь пустота. Его признали виновным в непредумышленном убийстве. На этом кончается хроника его жизни.
Его путь не оборвался, он словно перетекает в новую главу. Она пишется дальше – не размашистыми штрихами, а едва заметными, робкими мазками. В этих мазках – день, когда он впервые решился выйти из дома один, словно пробуя заново измерить мир шагами. В них – его первая неловкая шутка, слетевшая с губ и зависшая в тишине, точно тонкий мыльный пузырь, дрожащий от любого дыхания. В них – момент, когда он, сам того не заметив, назвал этот дом своим и не поспешил взять слова обратно.
Он ещё не хозяин этой планеты. Он даже не гость – он путник, забрёдший в чужую страну после долгого плена, где каждый звук кажется слишком громким, а каждый цвет – подозрительно ярким. И я буду рядом. Не наставником, не судьёй – просто тихим маяком. Чтобы в минуты, когда внутри него сгущается ночь, напомнить: что даже самая чёрная ночь кончается рассветом. Даже если в этом рассвете навсегда останется голубое пятно на холодном камне. Это наш крест. Мы понесём его дальше. Потому что дом – не там, где нет боли. Дом – это там, где тебе позволят быть сломленным, и всё равно будут ждать к ужину.
Глава 8
Луис смердит казёнными духами за три копейки и вонью собственной трусости – я просёк это ещё тогда, на той гнилой свалке, когда эта крыса просто сунула мне, заливаясь соловьём про «лёгкий навар». Лёгкий, мать его. А теперь этот груз Рэнни, что я в панике бросил на элеваторе, висит на моей шее тяжелее покойницкого креста. К Рэнни не ведут прямые дороги – к нему ведут только лабиринты с мёртвыми концами. А Луис – так, мелкая сошка, муха дохлая, что увязла в одной из его паутин.
Я сижу на ледяном подоконнике своей комнаты, дымлю одну за другой – пальцы уже жёлтые, как у покойника. За стеклом – копия того самого балкона. Иногда мне мерещится голубое пятно на нём. Сейчас вижу только чёрный асфальт двора да одинокий фонарь, вокруг которого вьётся мошкара. Как я, блядь. Кручусь вокруг одной мысли: как остаться в живых.
Луис – единственная ниточка. Он сам ящики в руки не брал, с водилой не контактировал. Он только «слыхал» да «передал». И теперь ссыт кипятком. Его страх – единственный мой инструмент. Надо заставить эту ниточку потянуться в обратную сторону.
Я не строю воздушных замков. Внутри – тихая, ледяная пустота, та самая, что знакома по первым ночам за решёткой. Страх сдох. На его месте – холодный, механический расчёт, как у мясника на бойне.
Я прокручиваю каждое слово Луиса. У него есть девушка. Мадлен. Горбатится официанткой в закутке у центрального вокзала. Он её любит – до потери пульса. Всем подряд фотку суёт под нос. Это слабость. В нашем мире любая привязанность – это и рычаг, и мишень одновременно.
На рассвете я выползаю наружу. Вроде бы просто так, без определённой цели, будто на обычную прогулку подышать воздухом. Но ноги сами волокут меня в те кварталы, где обитает Луис. становлюсь тенью, призраком среди прохожих. Наблюдаю, запоминаю каждую мелочь. Смотрю. Он вываливается из невзрачного таунхауса, крутит башкой по сторонам – дёрганый, как наркоша или загнанное животное. Топает в солярий через квартал. Не за загаром, ясен хрен. Там его контора, там он встречается с верхушкой. Я устраиваюсь в тёмной нише подъезда напротив, задираю воротник до самых ушей, руки запихиваю поглубже в карманы. Стою, как каменный, и смотрю.
Через час он выходит оттуда уже не один. С ним двое. Не здешние. Морды незнакомые, скуластые, каменные. Поставка Рэнни, выходит, не даёт покоя не только мне – цепочка тянется дальше, глубже. Луис что-то им горячо доказывает, втирает, заливается соловьём, размахивает руками, как утопающий. Они слушают молча, стоят как истуканы – ни тени эмоций на лицах, ни намёка на понимание или жалость. Моё сердце бьётся медленно и глухо, как тяжёлый молот по наковальне. Значит, прессовать его уже начали. Сверху.
Я продолжаю ждать. Слежка – это особая медитация, почти молитва. В ней нет места панике, суете, лишним движениям. Только терпение, выдержка, холодный расчёт. Как тогда, за решёткой, когда время тянулось совсем по-другому – густое и вязкое, как патока, когда каждый день был похож на предыдущий, и нужно было научиться ждать.
К вечеру он направляется к Мадлен. В то самое бистро у центральной станции. Я вижу её через витринное стекло – она улыбается посетителям, светлые волосы аккуратно собраны в пучок на затылке, руки ловко наливают кофе в чашки. Вижу, как лицо Луиса размягчается, расплывается, когда он смотрит на неё – весь страх уходит, остаётся только нежность, слабость, привязанность. На мгновение мне почти жаль его становится. Почти.
Потом всплывает в памяти ровный, бесцветный голос Рэнни: «Проблемы имеют свойство растворяться. Люди – тоже». И вся жалость испаряется, как плевок на раскалённой печке.
Я поджидаю его, когда он выходит после окончания её смены. Стою в темноте, скрытый тенями, и наблюдаю. Он направляется к своей потрёпанной иномарке – видавшей виды развалюхе с облупившейся краской и помятым крылом. Копается в карманах куртки, ищет ключи, нервно шарит руками то в одном кармане, то в другом.
– Луис, – произношу я тихо, едва слышно, выходя из густой тени подворотни.
Он вздрагивает всем телом, будто его током ударили. Резко оборачивается ко мне. Глаза выпучены, расширены от ужаса, в них читается животный, первобытный, неприкрытый страх – тот самый, что заставляет загнанного зверя метаться в клетке.
– Ты?! Чёрт возьми… Как ты… – голос его дрожит, срывается на хрип.
– Поговорить надо, – говорю я спокойно, ровно, без лишних эмоций.
– Я ни при чём! Клянусь тебе, я всего лишь передал информацию! Просто передал! – он почти визжит, голос срывается на фальцет, и он бросает тревожный взгляд через плечо, проверяя, не идёт ли кто-то ещё.
– Как с ним связаться? – спрашиваю я, делая паузу, чтобы слова улеглись в его сознании. – Или как выйти на тех, кто с ним связан. Рэнни хочет получить своё обратно. Я хочу остаться в живых. А ты, – я делаю медленный, размеренный шаг вперёд, и он инстинктивно отступает назад, прижимаясь спиной к холодному металлу автомобильной двери, – ты хочешь, чтобы твоя Мадлен и дальше улыбалась по утрам. Чтобы она продолжала наливать кофе посетителям и возвращалась домой целой и невредимой. Ясно излагаю?
Я не повышаю голос. Не кричу, не угрожаю открыто. Говорю ровно, тихо, почти беззвучно, глядя ему прямо в глаза, не отводя взгляда ни на секунду. Взгляд ломает человека быстрее любого крика, любых угроз. Я это знаю. Я видел, как ломаются люди – видел за решёткой, в камерах, на этапах. Видел, как крепкие с виду мужики превращались в дрожащих от страха детей.
Луис пахнет теперь не просто страхом – от него исходит концентрированная, животная паника, густая и осязаемая, которая сочится из каждой поры вместе с холодным потом, несмотря на ночной пронизывающий холод в узком переулке за его домом. Я прижимаю его к грубой кирпичной стене возле ржавых мусорных контейнеров, от которых несёт гнилью и помоями, и он съеживается, инстинктивно пытается втянуть голову в плечи, как побитая дворовая собака, которая уже привыкла ждать очередного удара.
– Прямого номера нет! – бормочет он сбивчиво, задыхаясь. – Нет его, понимаешь? – Его голос дрожит, срывается. Глаза бегают из стороны в сторону, как загнанные в угол мыши, ищущие спасения. – Клянусь. Есть только связные. Я знаю одного… Виктор. Он как почтовый ящик. Просто передаточное звено. Сам ничего не решает.
Виктор. Почтовый ящик. Промежуточное звено в длинной, запутанной цепи. Это даже хуже, чем полное ничего. Обращаться к такому посреднику – всё равно что кричать в глухую, забетонированную шахту, уходящую вглубь на сотни метров. Ответа можно особо не ждать, а вот шума, внимания ненужных людей наделаешь предостаточно. Но выбора у меня не было. Совсем не было.
– Я всего лишь посыльный! – он почти умоляет, хватает меня за рукав дрожащими пальцами. – Мне дали контакт, я передал его тебе! Ты же сам понимаешь, я ничтожное звено… Я никто!
– Понимаю, – произношу я тихо, медленно, и моя тишина, кажется, пугает его куда больше, чем крик или открытая угроза. – Прекрасно понимаю, что из-за этого твоего «маленького звена» мой друг сейчас гниёт где-то в земле с пулей в затылке. А я должен отвечать за груз, которого у меня больше нет, и за деньги, которых я в глаза не видел и в руках не держал.