Дадзай Осаму – Мыслящий тростник. Эссе, статьи, письма (страница 2)
Разве разведение птичек и посещение танцев – такая уж прекрасная жизнь? Колкость. Так я и подумал. Счел вас отъявленным негодяем. А потом вдруг почувствовал в самой глубине души вашу невротическую, извращенную, горячую, сильную любовь ко мне. «Нет, нет», – покачал я головой, но ваша любовь, холодно притворная, по-достоевски яростно смятенная, зажгла во мне жар. И вы об этом ничего не знаете.
Я вовсе не собираюсь с вами сейчас меряться умом. В вашей статье я почувствовал «свет», учуял горечь «денежных отношений». Я всего лишь хочу сообщить об этом двум-трем искренним читателям. Это необходимо сообщить. Мы уже начинаем сомневаться в красоте добродетели покорности.
Когда я представляю себе сцену, как господин Кикути Кан (1888—1948, японский писатель, сценарист, издатель – прим. ред), улыбаясь, вытирает платком пот со лба и говорит: «Ну что ж, и так хорошо. Безопасно и хорошо», – я невольно улыбаюсь. И вправду кажется, что хорошо вышло. Мне немного жаль Акутагаву Рюноскэ (1892—1927, японский писатель, классик новой японской литературы – прим. ред), но что ж, таков «свет». Господин Исикава (речь идет об Исикава Тацудзо (1905—1985), японском писателе, первом лауреате Премии Рюноскэ Акутагавы – прим. ред) прекрасный человек в своей светской жизни. В этом отношении он прилагает самые серьезные усилия.
Просто мне жаль. Невыносимо жаль этой вашей лжи, господин Ясунари Кавабата, которую вы пытались прикрыть небрежностью, но не смогли. Так не должно было быть. Несомненно, так не должно было быть. Вы должны яснее сознавать, что писатель живет среди «дураков».
Мыслящий тростник
Предисловие
Название «Мыслящий тростник» и желание писать примерно год для органа «Японской романтической школы» у меня возникли по следующей причине.
«Потому что я хотел жить». Разве мне не нужно зарабатывать на жизнь? Причина простая.
За последние четыре-пять лет я уже опубликовал целых семь рассказов. «Целых» означает «без гонорара». Но эти семь рассказов каждый сыграли роль образца романа на всю мою жизнь. Хотя в момент публикации у меня был настрой бороться не на жизнь, а на смерть, но в результате, похоже, вышло, что я лишь представил журналистике семь образцов. На мои рассказы нашелся покупатель. Я продал. И после продажи задумался. Пора уже перестать писать новеллы бесплатно. Появилась алчность.
«Человек за всю жизнь пишет только произведения одного уровня». Кажется, это слова Кокто. Сегодня и я беру их в качестве оправдания. На назойливые призывы рынка: «Покажите еще одно, покажите еще одно», – я отвечаю: «То же самое. Дайте сцену. Мне понравится. – Если заскучаете, приходите в гости. Я достану из кармана семь образцов и покажу их еще раз. Не буду говорить о крови и поте, что я пролил на те семь штук. Увидите – поймете. Я уже имею право быть избранным». А что, если покупатель не придет?
У меня появилась алчность, и я стал во всем скуповат, жалко стало публиковать свои новеллы бесплатно, но если покупатели не придут, то постепенно мое имя все забудут, и в полутемной закусочной будут перешептываться: «Кажется, он действительно умер». Тогда и о каком заработке на жизнь вообще идет речь? Подумав о разном, я остановился на том, чтобы под заголовком «Мыслящий тростник» каждый месяц или раз в два месяца писать по пять-шесть страниц о разных вещах. Похоже на непристойный замысел – чтобы меня не забыли, время от времени мельком показывать, как я учусь.
Ярмарка тщеславия
«Страсти души» Декарта – знаменитая, но неинтересная книга, и там сказано: «Благоговение – это страсть желания блага для себя». Я подумал, что Декарт, видимо, не так уж и глуп. «Стыд – это страсть желания блага для себя», или «Презрение – это страсть желания блага для себя», и т. д. – кажется, можно вставлять любые попадающиеся под руку чувства в эту формулу «желания блага для себя», и слова не будут слишком неуместными. Можно и вовсе заявить: «Любое чувство возникает от любви к себе», – и это пройдет как некая убедительная теория. Добродетели вроде самоотверженности, скромности, благородства скрыли эгоистические устремления, словно золотые шарики под чашечками, и сейчас, когда говорят «ради себя» без разбора, может случиться, что некоторые восхищенно воскликнут: «Ах, какая проницательность!». Так что Декарт не высказал никакого особого прозрения. Слабость человека, а если говорить изысканно, место, похожее на след от листа на плече, в которое попала стрела, – это называют правдой и восхваляют. Но вместо того чтобы метить в такую очевидную слабость, зная о ней, нарочно промахнуться мимо этого места, дать почувствовать противнику: «Знает», – и при этом пробормотать, будто совершенно не нарочно промахнулся, и самому поверить, что не знал, – разве не интересно? Здесь и заключается гордость Ярмарки тщеславия. Все собравшиеся на этой ярмарке – прожорливы, как свиньи, деятельны, как обезьяны, и нет никого, чьи страсти желания блага для себя были бы сильнее, чем у обитателей этой ярмарки. И при этом нет никого, чьи страсти притворяться самоотверженными, скромными, благородными, изображать превосходство и пышность феникса или райской птицы, были бы яростнее, чем у обитателей этой ярмарки. Но даже я, говоря так, принимаю вид больного, делаю безразличный вид, что мне не до репутации, и, чтобы разбить противника в споре, нанимаю за десяток иен частного детектива, заставляю его выяснить дочиста имя, происхождение, образование, поведение, болезни и неудачи моего оппонента и, опираясь на это, постепенно укрепляю свою позицию в дискуссии. Карма.
«Я люблю эту мимолетную и глупую Ярмарку тщеславия. Я хочу жить на этой Ярмарке тщеславия всю жизнь и до самой смерти продолжать тщетные усилия».
Размышляя в полудреме о таких мыслях чада тщеславия, я нашел прекрасного товарища. Антонис ван Дейк. Его автопортрет в возрасте двадцати трех лет. Опубликован в журнале «Асахи график», с комментариями некоего Кодзима Кикуо. «Фон – обычный темно-коричневый. Пышные кудрявые золотистые волосы ниспадают на лоб. Скромно потупленные голубые нервные острые глаза и чувственные вишневые губы – тоже нечто. Сквозь нежную, как у женщины, кожу просвечивает красивый румянец. Темно-коричневое платье со снежно-белым воротником и манжетами. Стильно накинут темно-синий шелковый плащ. Картина написана в Италии, золотая цепь, переброшенная через плечо, – подарок маркиза Мантуанского». Также говорится: «Его произведения всегда были нацелены на аплодисменты после завершения, кристаллизацией его тщеславия, подстегивавшего его болезненное тело». Наверное, так. Когда думаешь о наглой дерзости двадцатитрехлетнего мальчишки, который осмелился столь подозрительно прекрасно изобразить и приукрасить собственное лицо и, наверное, втридорога всучил его некой знатной даме, – становится невыносимо противно.
Песня поражения
Есть выражение «песенка ведомого на казнь». Кажется, это насмешливые слова о глупом упрямстве: песенка, которую приговоренный к смерти, которого везут на место казни на тощей лошади, все равно, чтобы не показать своего падения, напевает, сидя на лошади, словно ему и дела нет. Но разве литература не такая же? Начну с этических вопросов вокруг нас. Раз никто не скажет, кроме меня, то, даже если я оглашу такие само собой разумеющиеся вещи, они, возможно, прозвучат, как слова героя. Во-первых, я не люблю свою старую мать. Она родила меня, но я не могу ее полюбить. Невежество. Поэтому невыносимо. Далее я должен сказать, что сочувствую Иэмону из «Истории о призраке Ёцуи» (классическая театральная пьеса Нанбоку Цуруя IV (1755—1839), рассказывающая историю о красавице Оиве, обезображенной и убитой собственным мужем Иэмоном Тамия – прим. ред). Если бы у жены выпадали волосы, лицо было бы всё распухшим, сочился гной, да еще она хромала и с утра до вечера хныкала и льнула к тебе, то, думаю, не только Иэмон, но и любой захотел бы заложить полог и пойти развлечься. Далее я мог бы говорить о взаимосвязи дружбы и денег, далее – о приветствиях между учителем и учеником, далее – о солдатах, мог бы говорить сколько угодно, но прямо сейчас сажать в тюрьму все-таки не хочется, поэтому на этом остановлюсь. Иными словами, я хочу сказать, что у меня нет совести. Ее не было с самого начала. Страх перед тенью кнута, иначе говоря, опасение, что тебя отвергнет общество, ненависть к тюрьме – люди, похоже, успокаивают себя, называя это угрызениями совести. Инстинкт самосохранения есть и у ломовой лошади, и у сторожевого пса. Но также и то, что люди, делая вид, что не знают об этой очевидной ерунде в повседневной этике, следуют ей, – милая сторона общества. «Не будь горячим и глупым», – увещевал меня сосед по комнате, служащий. «Нет», – переменив настроение, бормочу я про себя. «Я создам новую этику. Создам новую этику, основанную на красоте и мудрости. Всё прекрасное, всё разумное – правильно. Безобразие и глупость – смертная казнь». И когда я поднялся – что же я смог сделать? Убийство, поджог, изнасилование – как ни трепещи от влечения к ним, ничего не смог. Поднялся и шлепнулся на задницу. Служащий снова появляется и проповедует преимущества смирения и лени. Сестра присылает глупейшее письмо: «Подумай о беспокойстве матери». Постепенно начинается мое безумие. Что угодно, безрассудно делаю то, что люди запрещают. Кружусь, кружусь, кружусь в безумии, и в итоге – попытка ухода и больница. И, кажется, моя «песенка» начинается как раз после этого. Ведомый на казнь, вверяя тело тощей лошади, беспечно напевает себе под нос: «Я – приемный сын Бога. Не терплю оставлять дела нерешенными и предоставлять суд Божий. Хочу все до конца понять сам. Бог ничем мне не помог. Я не верю в озарение. Ремесленник интеллекта. Мастер сомнения. Иногда пишу нарочно плохо, иногда – нарочно неинтересно. Беспомощное дитя, не боящееся Бога. Понимаю так ясно, как только можно. Ах, отсюда смотрю вниз – все глупы и грязны». И все в таком шумном духе, но, ого, место казни уже видно впереди. И тут является Заратустра и без нужды добавляет пояснение: «И этот человек, несомненно, будет мужественно и трагично погружаться в небытие, творя».