Дадзай Осаму – Мыслящий тростник. Эссе, статьи, письма (страница 1)
Мыслящий тростник
Эссе, статьи, письма
Дадзай Осаму
© Дадзай Осаму, 2026
© Павел Соколов, перевод, 2026
ISBN 978-5-0069-2857-2
Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero
Тростник на ветру: о публицистическом наследии Дадзая Осаму
Дадзай Осаму (1909—1948) не нуждается в представлении для любителей японской литературы. За последние четверть века из почти никому неизвестного автора он превратился в одного из самых читаемых тамошних писателей эпохи модерна. Огромную работу по популяризации его творческого наследия проделали отечественные японисты. В первую очередь Татьяна Львовна Соколова-Делюсина.
С переходом творческого наследия Дадзая в общественное достояние на территории России его книги стали издаваться, переиздаваться и заново переводиться в крупных издательствах. Особенно повезло «Исповеди неполноценного человека».
Задача данного сборника – познакомить русскоязычного читателя с публицистическим наследием японского классика. В него вошли статьи, эссе и письма, охватывающие период с 1935 по 1948 год. Эти тексты становятся сейсмической записью внутренних потрясений писателя, синхронных общественным катаклизмам Японии: от милитаристского угара через катастрофу войны к послевоенной разрухе и экзистенциальному смятению.
Само название сборника и центрального эссе – «Мыслящий тростник» – одновременно отсылает к знаменитой паскалевской метафоре о хрупкости и величии человеческого сознания и японской пословице о тростнике, который не сломает даже очень сильный ветер. Для Дадзая эта формула становится ключевой: в каждом тексте он балансирует между признанием собственной уязвимости («тростник») и яростным утверждением интеллектуальной автономии («мыслящий»). Это противоречие определяет всю его поэтику: исповедальность сочетается с иронией, романтический порыв – с трезвым анализом, а фрагментарность формы отражает распадающуюся цельность мира.
Центральным нервом сборника становится тема писателя в «Ярмарке тщеславия» – литературной и общественной среде, которую Дадзай одновременно презирает и к которой отчаянно привязан. Его эссе – это постоянный диалог-ссора с современниками: от открытого письма Ясунари Кавабате, где обида смешана с признанием в «невротической, извращенной, горячей любви», до язвительных замечаний о литературных премиях, издателях и критиках (к слову, Премию Акутагавы он так никогда и не получил). Дадзай обнажает механику литературного поля, где талант измеряется связями, а искренность подменяется позой. Но даже в этом разоблачении нет чистого отрицания – скорее, горькое принятие правил игры, в которой он вынужден участвовать, чтобы выжить.
Важнейший пласт текстов связан с рефлексией о творчестве. Дадзай размышляет о «трудности понимания», утверждая, что литература существует не для усложнения, а для рассечения непостижимой природы реальности. Его заметки о форме, о «песне поражения», – это манифест эстетики, основанной на парадоксе: искусство должно быть одновременно абсолютно искренним и сознательно искусственным. Писатель для него – это человек «ведомый на казнь», который, обреченный на поражение, но все равно продолжает петь свою «песенку». Эта метафора пронизывает весь сборник, превращая творчество в форму стоического сопротивления абсурду.
Особую ценность представляют военные и послевоенные тексты, где личная драма Дадзая сплетается с национальной трагедией. Его записи 1940-х годов – мучительное свидетельство человека, который ненавидел милитаристскую истерию, но оставался патриотом, который видел бессмысленность войны, но не мог отказаться от родной страны. Апогеем становится текст 1945 года, где он пишет: «Я люблю сейчас эту побежденную Японию. Люблю, как никогда прежде». Это признание – ключ к пониманию всей его позиции: любовь к стране не как к имперской силе, а как к уязвимой, страдающей общности, нуждающейся не в лозунгах, а в стыде и культуре.
Литературные портреты – еще одна грань сборника. Дадзай создает галерею современников: от учителя Ибусэ Масудзи, чей талант восхищает и пугает, до рано ушедшего Оды Сакуноскэ, чей уход он называет «печальной последней поэзией протеста». Эти зарисовки лишены пафоса – они сотканы из бытовых деталей, случайных фраз и неловких встреч. Именно через них Дадзай формулирует свою эстетику: подлинное искусство рождается не в героизме, а в слабости, не в ясности, а в смятении.
Нельзя не написать о любви Дадзая к русской литературе. В своих эссе и статьях, представленных в данном сборнике, он не раз восхищается Пушкиным, Чеховых и другими нашими классиками.
Финальные тексты 1947—1948 годов звучат как подведение итогов. Дадзай, стоя на пороге собственной смерти (которая наступит в июне 1948 года), пишет о полужизни, о прелести романа, о создании женских персонажей. Его тон становится одновременно более отстраненным и более пронзительным. Ирония уступает место грусти, бунт – усталому принятию. Но даже здесь он остается верен себе: последние записи – это не капитуляция, а своеобразное завещание, в котором хрупкость «мыслящего тростника» окончательно осознается как его главная сила.
Дадзай отказывается от систематичности, предпочитая ей калейдоскоп впечатлений, мыслей, признаний. Его проза дышит – нервно, прерывисто, иногда почти истерично, но всегда искренне. Читатель оказывается не перед сводом идей, а перед живым сознанием, которое страдает, сомневается, ошибается и продолжает думать вопреки всему.
В истории японской литературы XX века Дадзай Осаму остался голосом поколения, которое пережило крах традиционных ценностей, но не нашло новых опор. Важно, что даже в самой глубине отчаяния Дадзай сохраняет главное: способность мыслить и чувствовать без самообмана. Его тростник гнется под ветром истории, но не ломается – потому что в самой своей хрупкости обретает достоинство.
Остается надеяться, что нас ждет в не столь отдаленном будущем научное издание собраний сочинений Дадзая с подробными комментариями. Да и нормальная биография в серии ЖЗЛ наверняка найдет своего читателя.
К Ясунари Кавабате
В сентябрьском номере журнала «Бунгэй сюндзю» вы написали обо мне злые слова. «…Правда, в „Цветах шутовства“ полнее отражены жизнь автора и его взгляды на литературу, но, по моему мнению, над нынешней его жизнью висит неприятное облако, и есть определенная досада, что талант не может раскрыться свободно».
Давайте договоримся не бросать друг в друга неумелую ложь. Я прочитал вашу статью в книжной лавке, и мне стало очень неприятно. Если судить по ней, то выходит, будто вы единолично решаете, кому давать Премию Акутагавы. Это не ваши слова. Это, несомненно, слова, которые вас заставили написать. Более того, вы даже стараетесь это демонстративно показать.
«Цветы шутовства» я написал три года назад, летом, когда мне было двадцать четыре. Называлось оно «Море». Я дал почитать друзьям – Накамуре Тихэю (1908—1963, японский писатель – прим. ред) и Такаси Кубо (1906—1998, японский детский писатель – прим. ред), – но по сравнению с нынешним вариантом оно было очень простым по форме, и не было в нем вовсе монологов «я» – героя произведения. Оно было аккуратно собрано как рассказ. Осенью того года я взял почитать у соседа, господина Акамацу, книгу Жида о Достоевском, задумался, изрезал в клочья свое даже первобытно-строгое произведение «Море», вставил повсюду лицо персонажа «я», хвастался перед друзьями, что такого романа в Японии еще не было. Друзья – Накамура Тихэй, Кубо Рюитиро (он же Такаси Кубо), а также сосед Ибусэ-сан (Ибусэ Масудзи) – прочитали и хорошо отозвались. Воодушевившись, я снова взялся за правку, стирал, дописывал, переписывал начисто раз пять, а потом бережно убрал в бумажный пакет в стенной шкаф. Примерно на Новый год друг Дан Кадзуо (1912—1976, японский писатель и поэт – прим. ред) прочитал его и сказал: «Старик, это шедевр. Отнеси в какой-нибудь журнал. Я попробую попросить Ясунари Кавабата. Господин Кавабата наверняка поймет это произведение».
А тем временем я зашел в тупик с романами и, можно сказать, с ожесточением в душе, отправился путешествовать. Это вылилось в небольшой скандал.
«Пусть хоть старший брат ругается, как хочет, я хочу занять всего пятьсот иен. И я еще раз попробую», – с такими мыслями я вернулся в Токио. Благодаря хлопотам друзей я договорился со старшим братом, что буду получать от него по пятьдесят иен в месяц в течение следующих двух-трех лет. Я принялся искать дом внаем, но тут у меня случился приступ аппендицита, и меня поместили в больницу Синохара в Асагая. Гной попал в брюшину, и было уже немного поздно. Это было четвертого апреля нынешнего года. Накатани Такао (1901—1995, японский писатель – прим. ред) пришел навестить меня. Мы говорили о том, чтобы я вступил в «Японскую романтическую школу» и в качестве подношения опубликовал «Цветы шутовства». «Цветы шутовства» были у Дана Кадзуо. Дан по-прежнему настаивал, что нужно отнести господину Кавабате. Я из-за боли в разрезанном животе не мог пошевелиться. А тем временем у меня испортились легкие. Дни напролет я был без сознания. Потом жена сказала, что врач говорил, что не может ручаться за исход. Целый месяц я лежал в той хирургической больнице, не в силах даже поднять голову. В мае меня перевели в терапевтическую больницу в Кёдо, район Сэтагая. Там я пробыл два месяца. Первого июля в больнице сменилось руководство, весь персонал был заменен, и пациентов, что называется, повыгоняли. Старший брат и его знакомый, портной по имени Кита Ёсисиро, посоветовались и решили перевезти меня в Фунабаси, префектура Тиба. Целыми днями я лежал в плетеном кресле, утром и вечером совершал недолгие прогулки. Раз в неделю из Токио приезжал врач. Так прошло около двух месяцев, и в конце августа, читая «Бунгэй сюндзю» в книжной лавке, я наткнулся на вашу статью. «Над нынешней жизнью автора висит неприятное облако, и т.д.» По правде говоря, я воспылал гневом. Не одну ночь не мог заснуть от тягостных мыслей.