Чулпан Тамга – УЗОР КРОВАВОЙ ПРЯЖИ (страница 2)
«Почти» – самое опасное слово в лексиконе Прядильщика. Между «почти» и «готово» лежала пропасть, в которой можно было потерять все: нить настроения, баланс эманаций, саму душу заказа. Один неверный узел, одна ослабленная нить – и вместо умиротворенной грусти ковер мог начать источать апатию, переходящую в глухую тоску, а то и в суицидальные мысли. Леди де Монфор, разумеется, винила бы во всем некачественную работу, а не свое собственное нестабильное восприятие.
Это был заказ для Леди Изабеллы де Монфор. Не просто декоративный аксессуар для будуара. Это был «ковер-ширма», тонкий, но мощный барьер, призванный отсекать нежелательные сновиденческие влияния и создавать в опочивальне аристократки настроение умиротворенной меланхолии. Элира провела кончиками пальцев по поверхности шелка. Нити были холодными и гладкими, как змеиная кожа, но в их глубине пульсировала едва ощутимая, живая теплота – законсервированные сны Богини Ушедших Вод, сны о тихих озерах, туманах над болотами, шепоте дождей и слезах, высохших еще до того, как они скатились по щекам.
«Символика безнадежно банальна, – мысленно констатировала она, считывая узор. – Три серебряные луны – утраченные надежды. Девять увядающих лилий – несостоявшиеся любови. Спираль, ведущая в никуда – экзистенциальная тоска. Стандартный набор для дамы, желающей продемонстрировать свою «глубину», не рискуя действительно в нее погрузиться. Ни намека на истинную боль. Одна лишь эстетизированная поза».
– Ну что, готова твоя безделушка для паучихи? – раздался голос с верхней балки, где среди теней, отбрасываемых штабелями мотков, клубилось перламутровое пятно.
Шут свесил вниз свою туманную голову, большие золотые глаза светились в полумраке скептическим любопытством. Его тело, похожее на помесь тощей кошки и небольшого лемура, медленно отцепилось от балки и бесшумно спланировало вниз, не задев ни единой висящей мотком нити, словно он был не материальным существом, а сгустком сознательного дыма.
– Это не безделушка, – отрезала Элира, не глядя на него, все еще изучая узор. – Это сложная работа. Стабильный сон-воспоминание, оправленный в узор подавленной грусти. Технически безупречно. Баланс эманаций выдержан с погрешностью в один процент.
– Технически безупречно и эмоционально стерильно, – парировал Шут, усаживаясь на угол стола и обвивая туманным хвостом свои несуществующие лапы. – Пахнет не грустью, а дорогими духами, призванными ее имитировать. Настоящая тоска пахнет потом и несвежим бельем, пустотой в карманах и одиночеством в постели в три часа ночи. Это же пахнет… инвестицией. И самодовольством.
Элира сдержала улыбку. Как всегда, он был прав. Леди де Монфор не испытывала грусти. Она ее коллекционировала, как коллекционировала все – от редких пород кошек до политических союзников. Этот ковер был очередным экспонатом в ее кунсткамере душевных состояний. Доказательством ее утонченности и глубокомыслия для таких же, как она, снобов.
– Гильдия довольна срочностью заказа, – сказала она, наконец отрывая взгляд от ковра и подходя к небольшой медной раковине в углу, чтобы смыть с рук следы работы. Вода окрасилась в легкий фиолетовый цвет, унося с собой частички сна Богини. – А отец доволен тем, что имя ван Дорн снова связано с таким влиятельным домом. Этого достаточно.
– О, да, – проворчал Шут, следя за тем, как она вытирает руки насухо грубым полотенцем. – «Доволен гильдия, доволен папенька». А наша юная пряха, заложница чужих амбиций и фамильных ожиданий, довольна ли она? Или ее единственная отрада в этом затхлом мире – это саркастичные комментарии собственного гомункула, рожденного из бракованной нити?
Элира встретила его взгляд в потускневшем зеркале в медной раме над раковиной. Ее собственное отражение смотрело на нее усталыми глазами цвета дымчатого кварца. Пепельные волосы, убранные в тугой, сложный узел, который она ненавидела, но носила, ибо так положено девушке из рода ван Дорн. Простое серое платье из практичной шерсти, единственным украшением которого были серебряные застежки в виде иголок – ее личная, крошечная уступка эстетике, дань своему ремеслу. Хрупкая, как фарфоровая куколка, выточенная веками аристократической селекции. Но внутри… внутри бушевало нечто, что не имело ничего общего ни с фарфором, ни с куклами. Там жил голодный, пытливый ум, там клубилась энергия, которой не было выхода в этом мире размеренных жестов и замаскированных под учтивость оскорблений.
– Я довольна тем, что работа закончена, – сказала она, отворачиваясь от зеркала и гася лампу над рабочим столом. – И что теперь я могу выкроить пять часов для сна, прежде чем гильдия пришлет нового посыльного с новым «срочным» заказом, а отец напомнит о предстоящем приеме в честь дня рождения какого-нибудь никчемного кузена.
Она потушила основную лампу, оставив гореть лишь маленькую свечу в стеклянном шаре на прикроватном столике. Комната погрузилась в полумрак, и только тогда проявилась ее истинная, ночная жизнь. С полок, с висящих на стенах незаконченных работ-эскизов, с мотков нитей, разложенных в строгом порядке, исходилось тусклое, разноцветное свечение. Сны, даже законсервированные, никогда не засыпали по-настоящему. Они дышали. Иногда Элире казалось, что она спит не в комнате, а в гигантском легком, и эти мерцания – его пульсация, ритм чужого, коллективного сна, в который она была вплетена, как нить в узор.
Она скинула платье, оставшись в простой льняной сорочке, и забралась под тяжелое стеганое одеяло, набитое пухом северных гусей. Холод простыней заставил ее вздрогнуть. Шут, свернувшись калачиком, устроился в изножье кровати, его собственное свечение было ровным и умиротворяющим, как свет далекой, не тревожащей душу звезды.
– Спи, ткачиха, – прошептал он, и его голос потерял привычную язвительность, став почти нежным. – Твои собственные сны и так достаточно перепутаны с чужими. Не стоит добавлять к ним еще и усталость. Иначе проснешься с головой, полной обрывков чужих пророчеств и аристократических интриг, и не отличишь одно от другого.
Элира закрыла глаза, пытаясь отогнать навязчивые образы – сплетающиеся узоры, которые она видела даже под веками, лица аристократов с застывшими масками вместо лиц, насмешливый, оценивающий взгляд отца. Она уже начинала проваливаться в долгожданную, безвидную пустоту, где не было ни снов, ни долга, ни гильдии, когда…
…ее вырвал из полудремы звук. Негромкий, но отчетливый, режущий тишину башни, как нож разрезает шелк. Скрип ступеньки на лестнице, ведущей из нижних покоев прямиком в ее мастерскую. Не легкий, почти бесшумный шаг слуги – те были приучены растворяться в пространстве. Не тяжелая, мерная поступь отца – он не навещал ее мастерскую годами, считая это место «неподобающим для леди ван Дорн». И уж тем более не крадущаяся походка гильдейского посыльного – те стучались, выжидали и лишь потом робко входили.
Это был чужой шаг. Грубый, неуклюжий, полный незнакомой, дикой силы, которая не заботилась о тишине, потому что сама была ее господином. Дерево старых ступеней стонало под его тяжестью, и с каждым шагом этот стон становился все ближе.
Она замерла, сердце заколотилось где-то в горле, пересохший комок встав поперек. Шут мгновенно стал настороже, его туманное тело сгустилось, стало почти осязаемым, а золотые глаза превратились в две узкие, светящиеся щели, уставившиеся на дверь.
– Элира… – прошипел он, и в его голосе прозвучала редкостная тревога. – Это не наш призрак. Этот пахнет плотью. И смертью.
Дверь в мастерскую – массивная, дубовая, с железными филенками – не была заперта на замок. В мире Прядильщиков замок на двери считался дурным тоном – он мешал свободному току сновиденческих эманаций. Кто посмеет войти в покои ван Дорн, в самое сердце ее власти, без спроса? Но этот шаг не принадлежал миру аристократических условностей и тонких намеков. В нем была первозданная, не скрывающая себя угроза.
Раздался оглушительный удар. Не стук, а именно удар. Дверь с грохотом, от которого с полок посыпались мелкие инструменты, отлетела, ударившись о каменную стену и отскочив на несколько дюймов. В проеме, заливаемом тусклым желтым светом газовых рожков из коридора, возникла фигура.
Она была на голову, если не на две, выше самого высокого мужчины, которого Элира видела в своей жизни. Широкоплечий, могучий, как гранитная скала, он заполнил собой все пространство дверного проема, блокируя его. Его одежда – грубые, протертые на коленях штаны из толстой, невыделанной кожи, потертый, некогда белый тулуп, наброшенный поверх кольчуги из тусклого металла – была чуждой, диковинной, словно сошедшей со страниц хроник о варварских землях. От него, даже на расстоянии, пахло. Пахло потом, конской сбруей, дымом костров, снежной свежестью дальних, незнакомых дорог и чем-то еще… Тяжелым, металлическим. Медью. Кровью. Кровью свежей и старой, въевшейся в кожу и одежду.
Элира вскочила с кровати, инстинктивно схватив со стола первый попавшийся под руку тяжелый предмет – бронзовое пресс-папье в виде веретена. Холодный металл слабо утешил ее леденящую дрожь.
Фигура шагнула внутрь, и свет от ее свечи, наконец, выхватил из тьмы лицо пришельца. Лицо – грубоватое, со скулами, на которые легли синие, почти черные тени усталости и недавних побоев, с губами, сжатыми в тонкую, белую от напряжения полосу. И глаза. Глаза светло-серые, как лед на горном озере в день, когда солнце скрыто за тучами. И такими же холодными, бездонными и полными невысказанной, клокочущей боли. В них горела одна-единственная эмоция – ярость. Не горячая, истеричная, а холодная, выдержанная, как сталь, закаленная в ненависти. Ярость, ставшая сутью.