18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Борис Лейбов – Мелкий принц (страница 21)

18

– Идиот! – сказал Натан, перед тем как захлопнуть за собой дверь. – Идиот! У него и так денег невесть сколько. Но нет! Надо было еще и торговать.

– Так он друзьям помогал. Ударник задолжал вроде кому-то страшному из Марселя. А контрабасист сбил прошлой весной велосипедиста и теперь выплачивает тому пенсию.

– Вдвойне идиот, – Натан прошипел змеей сквозь сомкнутый рот.

Он не мог простить миру того, что в пятницу не будет пить вино с барышнями у пруда и делать вид, что он тоже бессовестно богат, а будет дуть в фагот в своей комнатке самому себе и мертвому спаниелю в рамочке.

– Им по сорок и вместо работы у них джаз-банда. Безнадежная банда! И… – он замолчал.

– И что? – спросил я.

– И они французы, – и он зло и окончательно хлопнул дверью.

– А еще я Аурелию позвал с собой, – сказал я уже из отрезанного дверью коридора.

– Вот и ты идиот, – донеслось уже из-за двери, и больше уже ничего не доносилось – ни фагота, ни тем более лая.

В четверг молчали. Натан злился. Бен переживал – вечером его ждала консультация. Эд безмолвствовал который день о своем бог знает чем, лежа на спине в нашей прокуренной комнате. Я ходил серый от обиды и табака. Весь день я избегал Аурелию, избегал разговора, потому что не знал, какими словами объявить ей дурную весть. И это после всех моих усилий заговорить с ней перед столовой. После любезностей, натужных шуток, приглаживаний пробора, вычурных поз, вдумчивых взглядов, неоднозначных вздохов. День протекал вяло, как протекает старичок у писсуара, который ты нетерпеливо ждешь. Прошли занятия. Два похода в столовую. Обед и не-обед. Наконец солнце поболталось по-дурацки над лесом и зашло. Затемно прошел дождь и по-предательски на ночь не задержался, не оставляя и призрачной надежды на уютное лежание под одеялом. Эдвард, похоже, в конец разосрался с Сократом. Поэму свою он продолжил на вырванных из «Пира» листах. «О! – подумал я, – не к добру все это! Дурная примета». Черная кошка, баба с коромыслом, порванный «Пир». Молча курили в окно. Эд раза два. Я три или пять. Защелкали коричневую лужу окурками и разлеглись по полкам. Через две стены замычал в свой фагот Натан.

«Завтра должна была быть Пятница! – подумал я. – А будет пятница», – вздохнул и заснул.

И она наступила. Деваться ей было некуда. На вызов простуженного утра отвечал только чай – черный, сладкий и дешевый. Пальцы грелись о чашку. Пакетик шлепнулся в урну. Ему вслед, покрывая изумрудным пледом, с языка стекла утренняя мокрота.

– Привет, – сказал я в сторону потолка.

Эд в ответ повернулся на другой бок. От комнаты, к стене, на которой он писал карандашом в дни, когда ни погода, ни здравый смысл ему вставать не велели.

Я плелся в класс, заведомо опаздывая. Уже дребезжал звонок, а я еще только выходил из подъезда. Клумбы, еще клумбы, две пальмы, что клоуны (или хуи), длинный и худой против короткого и толстого. Не хотелось видеть Аурелию. Утром пятницы – литература, и пришлось бы говорить с ней в дверях. Говорить, что никуда мы вечером не идем. Я догадывался, что интересен ей только возможностью попасть в усадьбу к Фалькам, и единственное мое фантомное преимущество улетело в трубу, вернее вылетело из нее. Но опаздывал не я один. Перед школьным коридором под навесом стояли двое. Первый – Давид, широкоплечий, с розовой толстенной шеей, второй – Шейлок в юности, скрюченный, рыжий. Неужели меня ждут?

– Все в силе, – сказал Бен и разулыбался.

Да как они это делают – так улыбаются? Так широко, всей головой. Бен, дед и молодой Юрский.

Натан тер руки и моргал. Я подумал о рыжем коте, которому пообещали к ночи связанную кошку, сметану и папиросу.

– Я буду лечиться… А отмена вечеринки – это травма для мальчика, – передразнил Бен свою милую мать.

Я обнял его и поцеловал в щеку долгим брежневским поцелуем, но только в щеку, и в щеку только.

– Ура! – взвизгнул Натанчик. Наверное, он уже издавал похожий звук восторга в детстве, когда выигрывал у поддающегося родителя в шашечки.

В класс мы уже заходили римлянами в Галлию. Не доставало фонового марша. Все! Все хотели бы быть там, где мы вот-вот будем. Там, где живая музыка, плюющие в бассейн каменные дельфинчики, а иногда и Ума Турман, как рассказывал Бен, и тогда глаза Натана закатывались за веки. Я обнаглел до того, что впервые положил рюкзак на парту Аурелии, выдвинул соседний стул и сел. Рот разинули и поэт Рафаэль, и сама Аурелия, и даже мадам Вижье. Но последняя спохватилась раньше всех:

– Орэ (так все звали мою розовую девочку, а мне не нравилось, потому что Аурелия звучало республиканской музыкой, той не дошедшей до нас музыкой из прекрасной республики, которую однажды похерил Цезарь, будь он проклят, как вторники и мать Тереза), и Рафаэль, и Натали уже в группе, и они читают «Кровавую свадьбу». Садись к своим, у вас Зингер.

Зингер? Зингер?! Да у нас не только Зингер, у нас сегодня вечеринка у рояля, за которым сидел Стравинский, и поговаривают, что играл, пара послов, точно мексиканский, и, может быть, аргентинский, и, возможно, Ума Турман, – и я посмотрел на Натана, а тот, опешив, замахал руками на стул, где я обычно сижу.

На перемене я красиво курил. Я умею. Смотрю перед собой рассеянным взглядом, как будто думаю о большом, нет, о великом, хотя ни о чем не думаю, только о том, как я красиво со стороны курю. Я затягиваюсь смачно, так что табак потрескивает, и выдыхаю тонкую струйку, отводя сигарету ото рта, но недалеко. Я вдумчиво прикладываю ее ко лбу, и спокойно, как сытый лис, смотрю, как Орэ идет ко мне, а сам слежу, чтобы сигарета не коснулась волос.

– Салю! Идем сегодня? Ты помнишь?

Она хихикнула, забрала мою сигарету, затянулась (секс точно будет, убедился я) и вернула.

– На месте встретимся! – и улыбается, улыбается, а цветы в клумбах распускаются, распускаются.

– А как ты туда доберешься? – мое сердце ведет себя нехорошо, пропускает удар-другой. Плохое сердце, плохое, фу! Перестань.

– А ты как? – и снова отбирает сигарету – «Житан», а не самокрутку какую-нибудь.

– Мы на автобусе. До Антиб…

– А меня подвезут.

Она возвращает мне сигарету. Тыкает меня в плечо указательным пальцем, разворачивается на одной ноге, как сменщик караула, и уходит той походкой, которой можно ходить только француженкам, – гепардовой, колышущейся, тазобедренной, какой угодно, только не пошлой. Она, походка, у них врожденная. Так вихляла и мать ее, и бабка, и, может быть, дед. Пошло было б, если б Наташа так качалась из стороны в сторону. Тогда бы мне показалось, что моряки раскачали бочонок и из него вот-вот повываливается сельдь.

Я нервничаю и курю. Курю и бреюсь. Курю и выбираю рубашку. Курю и полирую ботинок. Курю и укладываю непослушный пробор. Курю и перебрасываю галстук. Курю и это не тот галстук. Не курю, только пока чищу зубы. Чищу истерично, долго, пока не заплевываю раковину кровью. Курю и душусь. Курю и смотрю на Эда. Эд свешивает ноги. Эд из себя вернулся. Похоже, помирился с Сократом, пока я был в школе.

– Ты чего дергаешься? – спрашивает Эд, зевает и чешет живот.

– Из-за Орэ. У меня плохое предчувствие.

– Лучше никуда не иди, – тянется Эд.

– Это почему? – я не отрываюсь от зеркала.

– Точно не разочаруешься…

Мы молчим. Еще и еще. Смеркается. В дверь стучит Натан. Я выплевываю бог весть какую по счету сигарету в окно и направляюсь к двери. Благо весь путь – три шага.

– Эд…

– А?

– Тебе пора выбираться из комнаты.

Эд молчит. Стук становится раздражительным, нетерпеливым, частым. Я выхожу, и Эд ничего мне не отвечает. Я жду с другой стороны двери – и ничего, ни шутки, ни комментария, как если бы я жил в комнате один, а Эда бы выдумал.

Автобус не трясся. А должен был. Так было бы зрелищней. Два молодых человека в тесных костюмах трясутся, а галстуки их болтаются собачьими языками. Но мы сидели, как в парке, и я барабанил себя по коленям, потому что курить было нельзя.

– Жоли, – нас осмотрела пожилая дама, – удачи вечером! – подмигнула и вышла.

В Антибы приехали затемно, петляли и чертыхались.

– Орэ не с нами должна была ехать?

Я молчал.

– Эй, я тебе говорю.

– Что, прости?

– Орэ твоя где?

– Она приедет позже.

– А ее на воротах без тебя пустят?

– Да. Наверное. Я предупредил Бена.

На слившейся с ночью скамье раздался человечий храп. Человек в истлевшем плаще перевернулся, что-то проклял и смолк. От неожиданности я вздрогнул.

Мы уже шли шершавым шагом по гравию, ведущему с улицы вверх к поместью, когда мимо нас прохрустели шины бесконечного, как еврейская печаль, лимузина. Объехал и остановился. Выбежала Орэ. «Счастье», – подумал я. Счастье в шелковом платье, которого почти что нет, только тронь лямку, и нет его, останется жаркая кожа с блестящей влагой, собравшейся во впадинке под невидимым кадыком. Как бы странно это ни прозвучало, но ее кожа ей очень шла. Из другой двери вышел большой человек и маленький поэт – Рафаэль – и на испанском дал указания водителю.

– Привет! – и он полез обниматься первым.

А я растерялся. Растерялся и проиграл.

– Помпея не выдержала, а ты выдержишь, – шепнул Натан и, наведя на лицо радость и удивление, полез обнимать обоих. Ноги мои вросли по колено в щебенку. Как? Как он здесь? И прочитав меня, как ноты собачьего вальса, Рафаэль первым стал трепаться про свою вторичную находчивость. Он тоже отправил факс из Лимы.