18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Борис Лейбов – Мелкий принц (страница 20)

18

– Я? Я не знаю народ? Лёня, дорогой, однажды я целовался и имел танец с женщиной из Переславля-Залесского…

За час до поезда, следующим вечером, дедушка предложил мне выбрать сувенир на память о городе. Мы топтались на проспекте, прятались от дождя под навесом книжного. В витрине стоял «Шум времени» Мандельштама – прижизненное издание. Мне было пятнадцать лет, и о Мандельштаме я прежде не слышал. Деду было шестьдесят, и он не слышал о нем тоже. Книга была дорогой, мне было стыдно даже хотеть ее, и я усердно молчал в ее сторону, затем вращал в руках, то возвращая на полку, то забирая обратно. Дед ухмыльнулся и достал кошелек.

– Хорошая фамилия у автора, – сказал он после пережитого потрясения у кассы.

Совсем скоро я курил в самолете на задних отведенных рядах. Сосед, шмыгающий и моргающий, прощался с родиной постукиванием ноготка по иллюминатору, за которым развалился коричневый зал прилетов Шереметьево с молодой березой, проросшей из крыши. Береза по-осеннему румянилась. Соседом оказался Валера. Уверен, он смотрел именно на дерево и грустил встроенными штампами: багровая лесополоса, косой дождь, улыбка Оли из девятого «В», снегири, рябина, мать и много чего еще, возможного, ну конечно же, только в России. Ну и пусть, думал я и перематывал Life on Mars в плеере на начало. Ну и пусть я не всегда в себе. Пускай рассеянный, пускай придумываю истории и затем верю в них до испуга, потому что сомнения в действительности – неотъемлемая тень игры в придуманный мир, управлять которым – счастье. Пускай… зато я погрущу по поводу, погрущу о большом, о большем, чем Валера.

Войдя в комнату пансионата, я первым делом зашторил большое, в пол, окно. За глухим парчовым занавесом могла быть и Франция, и не Франция, было не до нее. Я обошел все девять метров, постоял во всех углах и лег, заняв нижнюю полку. Вещей соседа еще не было. С лучшим своим Эдвардом я еще не был знаком и с опаской представлял, кого мне подселит случай. Первое, что я выудил из чемодана, был «Шум времени». Из стены торчал патрон со шнурком. Загорелась лампа. Книгу я выбрал по обложке. Я же еще не знал, что такое модерн, – просто красивое и старое. С первой страницы повеяло мокрой пылью и знакомой тоской – такой родной и понятной. Закончив первое предложение, я вернулся в начало и перечитал. Проделав это десяток раз и возведя в ритуал чтение первых двадцати трех слов произведения, я почувствовал, как страх неизвестности, боязнь всего нового, дрожь сходят с меня, и, положив книгу на лицо, захотел плакать от удовольствия. Я нашел третий путь! Алкоголь, секс и книги. Да! Книги! И они гонят страх смерти тоже. Мне нужно было удостовериться в этой мысли. Опытным путем. Зацементировать в себе это знание. Я стал читать с начала и вслух: «Я помню хорошо глухие годы России – девяностые годы, их медленное оползание, их болезненное спокойствие, их глубокий провинциализм – тихую заводь: последнее убежище умирающего века». Перед глазами были юноша за столиком придорожного кафе, его цветы в пластмассовой бутылке и официантка в спортивной куртке с розовыми полосами. Ветер с залива шевелил ее крашеные волосы.

VIII

Пятница

Я не люблю маленьких ртов с большими в них зубами. Не люблю вторники. Мать Терезу не люблю. И еще людей, что смеются над собственными шутками. И еще больше – тех, что смеются в преддверии своих шуток, давая понять, что сейчас вот будет вам смешно. Кого еще? Уверенных не люблю. Убежденных. Правильных, приличных, старательных, деятельных, жизнерадостных… Все! Все они подлецы. Они – да, а Бен – нет. Он прекрасный парень, и одинокое его яйцо тому не помеха.

Под конец трети я увлекся Древней Грецией и выписал из школьной библиотеки все, что в ней было по теме. Довоенное издание мифов и типы греческих тетрадрахм из коллекции Британского музея. На фотографии, оказавшейся на надорванной странице, я обнаружил Бена и был своим открытием доволен. Бык с широкой грудью и человеческой головой. Так вот, голова была Бенова. Его кудрявые волосы, его широкий нос, большие рыбьи глаза. У нас у всех тогда были большие глаза. Все было новым, и я чувствовал себя не собой, а чьим-то еще объективом.

– Божьим, что ли? – смеялся Натан.

А когда я показал Натану быка с глазом, то, пожалуй, впервые обиделся на товарища.

– Это же бык. Бен не бык.

– Но скажи, похож!

– Не скажу. У Бена волосы черные, а у этой головы волосы не черные.

– Они черные! Это монета серебряная. А так понятно, что черные.

– А вдруг нет?

– А какие еще? Это двухсотый год до нашей эры…

– У меня другой год, – сказал Натан, а говорил он так, когда стремился прекратить разговор.

В тот день он был не в духе. После уроков мы сидели в заросшем васильками овраге за стадионом, пили вино и слушали ручей. Я разглядывал античные монеты, а он – воду и говорил о том, что порой приходит в ужас, когда вдруг понимает всю скоротечность, всю бестолковость этой, и никакой другой, жизни. От вида бегущей воды и без того чахлый Натан, казалось, преждевременно старел еще и душой.

– И вообще, есть она или нет, – сомневался в собственной душе Натан. – Вдруг случайная встреча частиц, вспышка сознания как большой взрыв, но только маленький.

Я не верил, что Натаном завладел экзистенциальный ужас. Нам, пятнадцатилетним, смерть казалась невозможной, ну или маловероятной. А до бремени бессмысленности жизни мы еще не доросли, это мы тоже понимали. Сложно печалиться о бренности, когда ты на девяносто процентов состоишь из спермы. Нет, нам не было стыдно, что мы ни во что не верили, и не было стыдно, что не верим теперь. Просто Натан не в духе. Послезавтра должна быть пятница, это если бог, в которого Натан не верил, не отменил ее, а мы должны ехать к Бену домой, и не в его деревенскую трехэтажную лачугу, а в усадьбу его родителей. Ту самую, где жила Лемпицка и где в центре пруда античная статуя – разумеется, новодельная, и тем не менее располагающая. Пруд, луна, кувшинки, сверчки, огоньки деревенских домов, глухой хлопок пробки, влажный запах ночной земли и безрукая красавица в центре того пруда – все это располагает. Рафаэля к односложным стихам, наверное, а Натана к уговорам, шепоту и многому еще, из-за чего он светится после, всю следующую неделю. Пока состав его случайных частиц не загрустит вновь оттого, что он опять на девяносто процентов состоит из спермы, и случайные эти частицы его недуши вновь потребуют от него большого-маленького взрыва.

– Нет, ну какой мудак, – заключил Натан и плюнул в ручей. Я захлопнул книгу и встал. Сетовал Натан на Бена, который своим скверным поведением сорвал собственную вечеринку в родительском доме.

Вчера ведь был вторник – ну конечно, что же еще?! Фальки принимали гостей. Ели жирную пищу, наверное, отпускали шуточки, любовались безрукой без весла в пруду. Подмигивали. И что там еще делают люди на склоне. Уж точно не то, что я, человек восходящий. Я жирное не ем – в столовой такого нет, и не подмигиваю – мне некому. Заполночь старший Фальк приволок в гостиную саксофон сына и, решив друзей своих старых развлечь, развлек их. Инструмент прошипел. В нем как будто перекатывалась мокрота.

– Дай посмотрю, – нашелся умник, перевернул саксофон и тряхнул. К ногам в туфельках и туфлях посыпались таблетки, синие и нет. От одних, говорят, разгоняются, болтают без умолку, мыслят переменчивыми облачками, от прочих глядят подолгу в ручьи и усугубляют эфемерную эйфорию вина. Говорят, они еще и денег стоят, но друзья дилеров цен не знают. По правде сказать, сам Бен не баловался. Говорю же, бык, да еще курчавый. Бен еврей не простой, речной бог Гелас, не меньше, просто пока это вижу только я. Натан подозревает, но думает так: он не бог речной, а так, божок ручейка.

Бен подрабатывал игрой на саксофоне. А что в этом дурного? Ничего! Вот и родители его поощряли, и никакого жеманства в их одобрении не было. Играет и играет, на саксофоне так на саксофоне. Играл он обычно по сельским клубам – Грасс, Анти-бы, Биот, Жуан Ле Пан. До Канн и Ниццы он не дорос. А вот товарищи его, хоть и переросли, но Ниццы с Каннами так и не увидали. Старые постбитники, в очках без диоптрий для понта и шапочках-шашечках морячка из тех, что до ушей не дотягиваются, а лежат на бритых глобусах коровьей лепешкой. Куда им до нашего тельца! Тот высокий, сложенный для подвигов, в красных ботинках для боулинга (спер однажды, разменял на свои старые кеды в гардеробе, да так и улизнул), серых брюках со стрелками и желтой олимпийке, не идущей ни к чему. Старики надули в уши нашему мальчику о дополнительных деньгах, которые всегда интересней денег обычных, и отправили в школу со своими лекарствами. Контрабасист, понятное дело, отсыпал тех, что притормаживают, а ударник – тех, что разгоняют. Бен и носил. Спрос был и будет. Кому надо выспаться, а кому готовиться. Носил и носил. И хранил в саксофоне. Который должен был быть дома, но ошибочно был оставлен у родителей, а те любопытными своими пальцами расковыряли правду, и Бен вместо «Бен!» услышал «Бенджамин!», когда отец позвал его в зал. Мальчик наш соврал. Друзей не выдал, про сбыт утаил. Принял удар: «Это мое, пап, – и в распахнутый рот родителя спешно добавил: – Кажется, у меня проблема, отец». «Отец» – хорошая уловка. Серьезная тональность взята как высота. А «у меня проблема» – блестящий ход на опережение. Мол, «я сознательный, но слабый. Каюсь. Помоги!» Родители и помогли. Старые либералы, они не устроили скандала, особенно прилюдного (гости сценку застали), а записались вместе с сыном к наркологу, ну и вечеринку, само собой, отменили. Ну какие вечеринки, когда мальчик болен?