Борис Ларин – Эстетика слова и язык писателя (страница 39)
Но вот другой, уже зрелый и искусный писатель — А. Серафимович — производит куда более смелый эксперимент: скрещивает с русским языком украинский, собственно один из северо-кавказских диалектов украинского языка. Он избегает таких слов и оборотов украинского языка, какие были бы непонятны русскому читателю[128]. Его солдаты, казаки и беженцы — «иногородние» — говорят обычно на условном диалекте. Показателем диалектичности речи у них выступают обычно два—три звуковых или формальных признака:
«Та це же кулачье и здалось!»
«Сынку, сыне мий! Вмер».
Обычно Серафимович чередует понятные украинские слова или фразы с чисто русскими, он как бы переводит часть реплики своего героя на литературный язык.
«Та у него семейство там осталось! А тут сын, вишь, лежит»[129].
Словарные и конструктивные замены украинской речи русскою, производимые в «Железном потоке» А. Серафимовичем, надо признать удачными и уместными, ибо подлинный диалект без всяких ограничений и замен очень сужал бы круг «подготовленных» читателей романа, сделал бы его книгой для немногих.
Реализм в языке литературного произведения несовместим с пуристическим обереганием традиционных норм литературного языка. Поэтому уже дореволюционный язык реалистической литературы давно перестал быть книжной формой
Теперь изменилось и отношение писателей к диалектному речевому материалу. Пришли писатели из крестьян, писатели из рабочих, писатели из Красной Армии, из краснофлотцев и шахтеров и писатели из беспризорников. Они не могли и не хотели поддерживать «высокие традиции» и сохранять перегородки дозволенных и недозволенных диалектов. Иные из них — без удержу, без достаточного такта, опыта — дошли до крайности. Казалось, некоторые авторы стараются писать на диалекте с малой примесью литературного языка, а не наоборот, то есть писать для своих приятелей и почитателей на «собственном» языке.
Так эмпирический наивный реализм доведен был до абсурда. Стилистика нашего советского реализма равно враждебна пуризму (классово-кастовому сужению базы и фондов литературного языка), как, с другой стороны, и эмпирическому или коллекционерскому диалектологизму.
Когда писатель в защиту своих языковых «перлов» указывает адрес и перечисляет революционные заслуги колхозника или рабочего, от которого он это записал, то убеждать его дело нелегкое, но все же надо ему сказать, что важна тут не подлинность, а необходимость, уместность диалектизма, что общий литературный язык и так уже богат всяческими диалектизмами, дающими широкий простор писателю, дающими богатый выбор ярких, колоритных средств изображения идеологии революционных масс. Разумеется, что недопустимы фальшивые, выдуманные «диалектизмы», но и подлинные должны подвергаться суровому отбору, так как мало еще усилий и удачи было проявлено в использовании того запаса языковых средств, какой уже включен в оборот литературы. Здесь есть еще большие неиспользованные резервы. Вместо жадного захватывания новых и новых кусков целины надо научиться лучше осваивать захваченное раньше, вместо экстенсивной вести интенсивную разработку литературного языка.
Одни писатели поддаются «течениям» — то они увлекаются арго, то военно-морским («оборонным») стилем, то древнерусским, то наступает у них «крестьянская неделя»... Другие держатся прочно той языковой почвы, на которой выросли, не выходят из начальной своей биографии. Это все объясняет нам причины наполнения языка писателя теми или другими диалектизмами.
Но не видно их ориентировки, для чего они это делают. Стихийность еще не преодолена в работе наших писателей.
Они должны задумываться не только о завтрашнем дне литературного языка, но о несколько более отдаленном будущем его. Теперь больше, чем раньше, язык изменяется планомерно по путям, сознательно для него намечаемым. Его развитие направляется и писателями, хотя не одними писателями. Когда постепенно в нашей стране снимается противоречие между городом и деревней, когда исчезает старая деревня, когда исчезают деревенские диалекты, появляется новый язык крестьян и рабочих и в связи с этим обновляется старый литературный язык, когда шаг за шагом мы приближаемся во всем — и в языке — к новому культурному типу, — писатели не должны заниматься обереганием наследства. Ведь увлечение диалектными пополнениями есть оберегание крестьянского наследства!
Писатель чаще и больше должен думать о будущих путях развития языка.
Единый литературный язык, мировой язык коммунистического общества будет иметь разговорную разновидность языка, даже серию разговорных языковых типов. А язык художественной литературы как был, так и будет на стыке книжного и разговорных типов языка. Он останется питомником языковых скрещений и сферой обновления языка человечества.
Не все в диалектах плохо, многое останется, переходя в литературный язык — сперва национальный, потом мировой. И семантические, и структурные, и даже фонетические свойства диалектных слов иногда будут решающими в их борьбе с синонимами — конкурентами из старого литературного языка. Звучность, прозрачность образования, складность и меткость, идеологическая ценность значения слова, фразы выведут их из диалекта в литературное, а в некоторых случаях и в мировое употребление, как вошли уже из нашего литературного языка в мировое употребление
Как же отбирать ценнейшее, какие критерии должны решать колебания писателя в выборе диалектизмов и вообще в выборе языковых средств?
Рецептов, правил, четких директив, конечно, нет.
Решают в конце концов оценка коллектива, сознательная поддержка или сопротивление
Попробуем это сделать относительно нескольких литературных фактов.
Илья Эренбург, который громоздит иногда ходовой, но недоброкачественный словесный материал, дает и образцы высокого мастерства вводов диалектизма.
В данном случае обогащение языка идет из профессионального диалекта.
«"Заболонная гниль — это поражение древесины, которое часто развивается от поражения ствола."
Варя записывает, и рука ее чуть дрожит. Лекция кончилась, но она все еще сидит над раскрытой тетрадкой.
Растет ель, она высока и прекрасна. Подходят вальщики с пилой. Потом они ударяют топором. Но красавица ель не стоила работы: ее древесина тронута гнилью. Гниль пошла не извнутри, гниль пошла от незаметной раны, от легкой надрубки. Красавица ель была мертвой.
Лицо Вари сурово и замкнуто. Когда Маруся спрашивает: "Ты что, все фауты записала?", она молча кивает головой. Надо идти домой. Петр сказал, что вернется рано. Она думает о Мезенцеве, и лицо ее остается суровым. Зачем они повстречались? Зачем ходили расписываться?
У Вари большие серые глаза, а голос грудной и ласковый, как будто ей трудно вымолвить даже самое простое слово: голос идет из глубины. Не раз, обнимая Мезенцева, Варя говорила ему тихо и настойчиво "слушай" и замолкала. Он ждал, потом спрашивал: "Что?" Но Варя молчала. Она не знала, как передать большую тяжелую радость. Это было тогда, когда они еще были счастливы» («Не переводя дыхания», начало главы шестой, с. 42).
Почему свежо, интересно и запоминается это выражение «заболонная гниль»?
Оно сжато и прозрачно выражает новую, не свойственную нам идею, оно семантически углублено писателем через символическое применение к образу Вари. Оно, возможно, останется в литературном языке.
Освобождение от идеалистических пережитков в языке идет именно путем таких приобретений, выводящих слова из узко терминологического употребления и преломляющих в конкретном образе идеи социального порядка.