реклама
Бургер менюБургер меню

Борис Ларин – Эстетика слова и язык писателя (страница 41)

18

И естественен и артистичен здесь этот контраст двух диалектов — Давыдова и гремяченцев, — один подчеркивает достоинства другого, как себе противоположного, и вместе они образуют подлинно художественное единство.

Рассказ деда Щукаря «об ударах и ушибах» его судьбы (вторая половина главы тридцать первой) — блестящие страницы шолоховского юмора — написан на концентрированном диалекте, и в этом случае совершенно очевидно, что именно диалектные формы речи необходимы были писателю для комического эффекта: «Зараз расскажу все до нитки. Жеребцы нехай бегут трюпком, а я пожалуюсь тебе...» (там же, с. 231—236).

Провинциальных, грубых, бранных, даже нецензурных слов и выражений в книге Шолохова хоть отбавляй, — к примеру хоть бы в эпизоде, как дед Щукарь вторую бригаду лягушкой накормил (глава тридцать шестая, с. 287—290). Но я не могу указать места, где они не нужны, где их можно выбросить.

Образ Макара Нагульнова конкретен, жив, содержателен именно в силу своеобразного речевого типа, найденного для него Шолоховым. В языке Нагульнова донской диалект сочетается с заученными оборотами книжной речи, газетными штампами и крепкой приправой кавалерийского словца. Эта острая смесь превращена в органическое соединение (нагульновский язык) непримиримой и неукротимой революционной страстью и мечтой этого гремяченского героя[131].

Нагульновские речи поражают именно цельностью, единством стиля, все их слагаемые так слиты, что не различаются, если вы не отыскиваете их намеренно.

Цитат было уже много, и я на этот раз выберу один из самых кратких образцов выступлений Нагульнова. Это в конце рассказа о делегации стариков колхозников к Давыдову насчет попа. О том, как отговаривает их от этого Давыдов, у Шолохова всего несколько слов: указана тема, читатель сам разовьет ее, это, в общем, известно, может происходить за сценой. Другое дело нагульновская антирелигиозная пропаганда, — ее наперед не угадаешь, она сделана целиком!

«...Надо, дедушка, с наукой хозяйство вести, а не с попами. — Давыдов говорил долго и осторожно, стараясь не обидеть религиозных чувств стариков. Деды молчали. Под конец явился Макар Нагульнов. Он услышал, что старики — делегация верующих — отправились просить у Давыдова разрешения молебствовать, поспешил прийти.

— Значит, нельзя? — вздохнул, поднимаясь, дед Аким Курощуп.

— Нельзя и незачем. И без этого дождь будет.

Старики вышли, следом за ними шагнул в сенцы и Нагульнов. Он плотно притворил дверь в комнату Давыдова, шепотом сказал:

— Вы, ветхие люди! Я про вас все знаю: вы все норовите по-своему жить, вы напряженные черти. Вам бы все престольные праздники устраивать да с иконами по степе таскаться, хлеба вытаптывать!.. Ежели самовольно привезете попа и тронетесь в поле, — я следом за вами выеду с пожарной командой и до тех пор буду вас из насосов полоскать, пока вы мокрее воды сделаетесь! Понятно! А поп пущай лучше и не является. Я его, волосатого жеребца, при народе овечьими ножницами остригу. Остригу на срам и пущу! Понятно вам?

А потом вернулся к Давыдову, сел на сундук, хмурый и недовольный.

— Ты о чем со стариками шептался? — подозрительно спросил Давыдов.

— Про погоду гутарили, — глазом не моргнув, отвечал Макар.

— Ну?

— Ну, и решили они твердо не молебствовать.

— Что же они говорили? — Давыдов отвернулся, пряча улыбку.

— Говорят, сознали, что религия опиум... Да что ты ко мне пристаешь, Семен? Ты чисто стригучий лишай: привяжешься, и отцепы от тебя нету! О чем говорил да чего говорил... Говорил, и ладно. Это ты с ними тут демократизмы разводишь, уговариваешь, упрашиваешь. А с такими старыми вовсе не так надо гутарить. Они же все вредного духа, захрясли в дурмане! Значит, с ними нечего и речей терять, а надо так: раз-два, и в дамки» (там же, с. 301—302).

Это — не воспроизведение диалекта — данного, готового, а изображение преимущественно языковыми ресурсами незаурядного, самобытного характера. Нетрудно убедиться, что в данном случае диалектизмы имеют первостепенное значение. Исключите их, и образ поблекнет, будет разрушен. И было уже указано, что дело не в самых явных — лексических — диалектизмах, их не так уж много (пожалуй, даже могло быть еще меньше), а в диалектном складе, тоне, колорите. В чем же его можно усмотреть?

Прежде всего в этой наглядной вещественности образов, материальности представлений, поражающей конкретности идей, что не свойственны нормальному литературному языку. Отсюда — свежесть этой речи для читателя, сила и эффектность ее в композиции романа. Надо ли возвращаться к приведенной цитате и вынимать из нее такие детали, поражающие конкретностью мышления? Ну, вот хотя бы: «захрясли в дурмане», как набухшие створки окна или дверь, когда никакими усилиями не открыть, не вышибить их из душной избы на волю...

По-иному пользуется диалектизмами другой замечательный мастер многодиалектного стиля — Леонид Леонов — в романе «Соть»[132]. Иная функция, иной удельный вес их в композиции романа. Областные слова изредка промелькнут там в авторской речи, но заметны, выделены они только в речи мелких персонажей — во второстепенных эпизодах. Упор и здесь не на лексику, а на фразеологию, на «смысловые» идиомы. Кроме того, хорошо применен в первой части романа диалект скитских монахов, прекрасно изученный и художественно типизированный Леоновым.

В авторской речи диалектизмы необходимы Леонову потому, что в своих пейзажах и в «проходных» повествовательных страницах он создает впечатление крестьянского эпического сказа. В этой стилизации есть излишняя напряженность, напыщенность, язык становится несколько темным, затруднительным как раз в паузных безударных местах, где надо непременно писать легко, как только можно прозрачно, привычными, строго подобранными словами[133].

Не то в диалогах. Там Леонов мастерски пользуется фразеологическими различиями диалектов.

(1) «Брягин, ямщик, требуя на водку при расчете, богородицей клялся, будто дюжину кнутов смочалил за эту одну беспутную неделю.

— ...с самого себя требуешь, дубина! Твое же, детей твоих... — увещевал неотступного возницу Увадьев, успевший прославиться скупостью.

— На дитев у мене хватит, я мужик справный, на все горазд, ничто у мене из рук не валится! — непонятливо усмехался Брягин, помахивая кнутовищем. — А ежели мне собственное дите в бутылке откажет, не дите оно мне, а хуже мачехи!» («Соть», с. 107).

(2) «Увадьев взволнованно положил ему руку на плечо [Фадею Акишину, бригадиру сезонников-плотников].

— А ты наш, старик, наш... — Ему очень хотелось акишинской дружбы в этот беспорядочный час.

— Чей — наш? — своенравно обернулся Фадей и рывком скинул его руку. — Я ничей, я свой... Думать, ты мной правишь? Я тобой правлю, бумажна душа. Ты безбранных любишь, а он тебе лижет, а сам в подпольи пеньку на тебя копит. Я тебя всегда ругать буду, а ты меня береги... главней всего береги! — и с вытаращенными глазами погрозил пальцем» («Соть», с. 189).

В обоих случаях такие внешние признаки диалекта, как «дитев», «справный», «думашь», «бумажна [душа]», «главней всего», отходят на второй план, а самое главное — процесс мышления, переданный не на подлинном диалекте, а в понятном переводе на общий язык. Как глубоко характерен для крестьянина хотя бы образ «а сам в подпольи пеньку на тебя копит». Это уже не диалектизм в обычном смысле, не заимствованное из диалекта словцо, а своеобразная структура речи[134], выявляющая характер персонажа, то есть диалект, возведенный к своей идеологической сути.

Особенно яркий пример вот этого наивысшего мастерства преломления диалекта в художественном произведении дает Леонов в диалоге кулака Федота

Красильникова с комсомольцем Пронькой Миловановым, где речь обоих имеет условные показатели диалекта, но с резко различным по идеологии применением его:

«Пронька приклепывал медный ладок к гармони и поминутно, постучав зубильцем, пробовал его на звук, который получался голый какой-то, цыплячий и смешной. Федот поискал образов и, не найдя, остался в шапке.

— Богов не содержишь?

— Обхожусь.

Федот усмехнулся.

— Ишь, как ни зайдешь к тебе, все ры да ры! — и присаживался на ящик позади себя.

Пронька на мгновенье поднял взор:

— Ты, отец, не садись туда: это инкубатор. Наделаешь нам задохликов да и штаны пожжешь.

— Хо, — подивился Федот, оставаясь стоять, — естеству насильство. — Кака ж у тебя птица-т машинная вылупится. У ней, думатся, и мясо-те железом отдавать станет. Все затеи у вас с Савиным: то цветы, то цыплята, зря карасин тратишь! — Он помолчал. — Хорошая гармонь, чья такая?

— Моя. Хорошая, так купи!

— Куды мне, я старик.

— Все деньги копишь да в крыночку кладешь, — засмеялся Пронька, вспомнив, как в прошлом году принес Федот в налог полтораста новеньких полтинников. — Смотри, сгниют они у тебя.

— Ничего, сухая у меня крыночка, сухая. Может, двести коров у меня в крыночке сидит, а поди, выкуси! — подразнил Федот, а из бороды его просунулись зубы. — Про кудеса-то слышал? Пустынь желают разъять, на ейном месте фабрика для бумаги.

— А ты поговори в конторе, может и отступятся!

— Поговорил бы, да мужику ноне вниманья нет.

— Мужик мужику рознь! — Солнце упало на колени Проньке, и пискучий ладок засверкал в нем. — Зачем прикатился-то?