реклама
Бургер менюБургер меню

Борис Ларин – Эстетика слова и язык писателя (страница 40)

18

Но и с чисто профессиональной точки зрения это — прекрасное приобретение. Звучное, легко усваиваемое, оно здесь мастерски увязано в композиции главы, оно гармонирует со всем языковым колоритом романа.

Вот так следует обогащать литературный язык, изучая язык техники, науки — социалистического строительства.

Писатель, чувствующий потребность обогащения «извне» своего языка, должен овладеть мастерством ввода и обрамления диалектизма.

У нас теперь молчавшие заговорили, все хотят писать сами, без посредников-профессионалов; каждый активный и культурный человек у нас непременно уже где-нибудь печатался и готов печататься еще и еще. Каждый из этих непрофессиональных писателей идет от диалекта к литературному языку и вносит в него свежие элементы если не лексики, то структуры, семантики, стилистики. Редакторы — более или менее умные садовники — усердно выщипывают сорняки, но с сорняками нередко выбрасывают и такие побеги, которые пригодились бы для культуры, которые завтра подберет и прославит какой-нибудь энтузиаст гибридизации. Но писатель и должен быть этим энтузиастом и мастером. Он должен подняться нац уровнем массового литераторства, дать окончательную переработку руды, а не только отделить ее от «пустой породы». Хорошо использовать диалектизмы труднее и важнее для писателя, чем их найти.

Где же, в каком назначении они уместнее, эффектнее?

В диалектах непочатый пласт сильных эмоционально-экспрессивных средств. И юмор, и пафос доверия, нежности, дружбы, и пафос негодования, ненависти, и злая ирония в формах диалектной речи вырываются к читателю с потрясающей доходчивостью. Старый литературный язык неизмеримо богаче диалектов в сфере теоретической мысли, но он беден и вял, как отработанный пар, когда нужно поднять до незаурядной напряженности страстей, до живого и неиспытанного пафоса. И это потому, что для советского читателя индивидуалистическая, интимная эмоциональность интеллигенции, накопившей эмоциональные средства старого литературного языка, кажется фальшивой или немощной.

Нельзя было другими, не «провинциальными», не «грубыми» словами написать так сильно, так патетично, как сумел написать Шолохов наиболее напряженную, драматическую тридцать пятую главу первой части «Поднятой целины», где самые яркие моменты даны в диалектном выражении. Процитирую часть этого замечательного места книги[130]:

«Хуторское собрание в Гремячем началось затемно. Давыдов при небывалом стечении народа в школе говорил:

— Это что означает вчерашнее выступление недавних колхозников и части единоличников, граждане? Это означает, что они качнулись в сторону кулацкого элемента! Это — факт, что они качнулись в сторону наших врагов. И это — позорный факт для вас, граждане, которые вчера грабительски тянули из амбаров хлеб, топтали дорогое зерно в землю и расхищали в завесках. Из вас, граждане, шли несознательные возгласы, чтобы женщины меня били, и они меня били всем, чем попадя, а одна гражданка даже заплакала оттого, что я виду слабости не подавал. Я про тебя говорю, гражданка! — и Давыдов указал на Настенку Донецкову, стоявшую у стены, суетливо закутавшую головным платком лицо, едва лишь Давыдов начал говорить. — Это ты меня гвоздила по спине кулаками, и сама же плакала от злости и говорила: «Бью, бью его, а он, идол, как каменный!»

Закутанное лицо Настенки горело огнем великой стыдобы. Все собрание смотрело на нее, а она, потупившись от смущения и неловкости, только плечами шевелила, вытирая спиной побелку стены.

— Закрутилась, гада, как ужака под вилами! — не вытерпел Демка Ушаков.

— Всю стену спиной обтерла! — поддержал его рябой Агафон Дубцев.

— Не вертися, лупоглазая! Умела бить — умей собранию и в глаза глядеть! — рычал Любишкин.

Давыдов неумолимо продолжал, но на разбитых губах его уже заскользила усмешка, когда он говорил:

— ...Ей хотелось, чтобы я на колени стал, пощады попросил, ключи от амбаров ей отдал! Но, граждане, не из такого мы — большевики — теста, чтобы из нас кто-нибудь мог фигуры делать! Меня в гражданскую войну юнкера били, да и то ничего не выбили! На коленях большевики ни перед кем не стояли и никогда стоять не будут, факт!

— Верно! — вздрагивающий, взволнованный голос Макара Нагульного прозвучал задушенно и хрипло.

— ...Мы, граждане, сами привыкли врагов пролетариата ставить на колени. И мы их поставим.

— И поставим в мировом масштабе! — снова вмешался Нагульнов...

Давыдов отошел от края сцены, сел за стол президиума, и, когда потянулся к графину, из задних рядов, из сумеречной темноты, озаренной оранжевым светом лампы, чей-то теплый и веселый басок растроганно сказал:

— Давыдов, в рот тебе печенку! Любушка, Давыдов!.. За то, что зла на сердце не носишь... зла не помнишь... Народ тут волнуется... и глаза некуда девать, совесть зазревает... И бабочки сумятются... А ить нам вместе жить... Давай, Давыдов, так: кто старое помянет, — тому глаз вон! А?»

За вычетом авторской речи здесь перемежаются два диалекта: речь рабочего Давыдова (к ней в этом эпизоде целиком примыкают и реплики Нагульнова) и выступления гремяченцев на донском диалекте. Иной читатель, пожалуй, скажет, что никаких диалектов тут нет, — хороший русский язык и только.

Мы согласны, что в этом отрывке — прекрасный советский литературный язык. Но он существенно отличается от языка Толстого, Тургенева, Чехова. И наиболее осязательно отличается именно тем, что смело включает диалекты рабочих и крестьян, широко используя в этом накопленную после революции традицию. Это делает его очень далеким от языка классиков не только по семантическому составу, но и по лексике, структуре фраз. Большое искусство Шолохова именно в том, что это почти незаметно. Кажется, что в его книге язык «самый обыкновенный».

Логическая стройность, ясность, убежденность и взволнованность речи Давыдова на хуторском собрании после «семенного бунта» так захватывают читателя, что он не замечает внешнего своеобразия этой речи, не замечает явных диалектизмов этой речи: гвоздили по спине кулаками, я виду слабости не подавал, грабительски тянули из амбаров хлеб, в сторону кулацкого элемента, из вас шли несознательные возгласы, били, чем попадя, присловье факт.

Тем более не замечаются структурные диалектизмы. В первой фразе речи: «Это что означает вчерашнее выступление» — мы имеем такое строение: указательное местоимение — формальное подлежащее, дальше сказуемое — глагол со своим дополнением, поставленным впереди, а в конце собственно подлежащее со своими определениями, раскрытие или наполнение формального подлежащего. Эта конструкция не свойственна нашему литературному языку, но она широко известна и в русских диалектах и в ряде других языков мира (например, в американских, да и ближе — во французских диалектах). Это — пережиточная конструкция. Но функция ее здесь не в том, чтобы сигнализировать о диалекте. Она использована как ораторский, стилистический эффект, — для выделения логического подлежащего, для интонационного и синтаксического заострения конца каждой фразы. В трех первых фразах — почти плеонастических — с нарастающей категоричностью тона и ясностью идеи (Цицерон или Квинтилиан назвали бы это gracatio — «восхождение по ступенькам») намечен основной четырехчастный ритм всей речи, каждый раз оживленный разнообразием структуры фраз с максимальным прояснением идеи периода в самом конце. Всмотритесь в первый четырехчастный период речи Давыдова.

(1) «Это что означает вчерашнее выступление недавних колхозников и части единоличников, граждане?

(2) Это означает, что они качнулись в сторону кулацкого элемента!

(3) Это — факт, что они качнулись в сторону наших врагов.

(4) И это — позорный факт для вас, граждане, которые вчера грабительски тянули из амбаров хлеб, топтали дорогое зерно в землю и расхищали в завесках».

Газетные штампы в этой речи тоже не выпячиваются: позорный факт, качнулись в сторону наших врагов, прямое контрреволюционное выступление, народный суд жестоко осудит, мы к вам административных мер применять не будем, расхищали зерно, пощады попросил, в мировом масштабе...

Все это растворено в нейтральной языковой массе, то есть диалект отчасти переведен на литературный язык, отчасти стилизован под него теми элементами, какие общи диалекту и литературному языку, что соответствует, кстати сказать, и динамике диалекта в нашу эпоху.

Благодаря этому мы не задерживаемся на деталях и воспринимаем эту речь в целом как патетическую речь моральной победы, речь сильной мысли и сдержанного большого чувства, написанную самым «обычным языком». Ее глухая эмоциональность заражает аудиторию и прорывается в страстных репликах с мест. Реплики грубые, бранные, не литературные, а на диалекте. Но тем они и действенны. Они десятикратно усиливают обузданное выражение чувства у Давыдова. Если в реплике Нагульнова: «И поставим в мировом масштабе!» — вы за силой революционной страсти видите и смелый размах мысли, то в словах Любишкина: «Не вертися, лупоглазая! Умела бить — умей собранию и в глаза глядеть» — лучше, ярче и понятней, чем в речи Давыдова, выражены его эмоциональное отношение к этим вчерашним погромщикам, а завтра хорошим колхозникам, чувство суровое и сердечное, негодование и забота, ирония и дружба. Эмоционально насыщенно звучат все реплики с мест, особенно последняя: «Любушка, Давыдов!»